Кавказ и кавказцы в романе Лермонтова

I

Действие романа происходят на Северном Кавказе, в середине 1830-х годов. Исторический фон, на котором Лермонтов развертывает эпизоды из жизни Печорина – война с горцами. Сам Печорин, как и другие видные действующие лица романа: Грушницкий, Максим Максимыч, безыменный автор «Путевых записок», Вулич и многие другие являются офицерами, непосредственными участниками войны царской России с кавказскими горцами. В повести «Бэла» выведен, с другой стороны, ряд кавказцев-горцев из тех племен, с которыми велась тогда война на Северном Кавказе, – причем в лице Казбича Лермонтов изображает одного из представителей исторически сложившегося типа борца против русских завоевателей – абрека. В той же повести «Бэла» Лермонтов рисует, с одной стороны, жизнь и быт русской крепости на так называемой «Кавказской линии», с другой стороны – горский аул. В повести «Фаталист» изображена казачья станица на той же линии. В «Бэле» и «Максиме Максимыче» находим изображение Военно-Грузинской дороги со всеми особенностями передвижения по ней в немирное время. Небольшой военный порт зарисован Лермонтовым в повести «Тамань». Офицерское общество, отдыхающее и лечащееся «на водах» после военных экспедиций выведено в повести «Княжна Мери». В разговорах действующих лиц романа беспрестанно встречаются рассказы, рассуждения и отзывы о горских племенах Кавказа, находившихся в состоянии войны с Россией или недавно завоеванных ею. В романе разбросаны там и тут сведения о жизни, национальных особенностях и воинских свойствах черкесов, чеченцев, кабардинцев, осетин, шапсугов, сведения о так называемых «мирных горцах», об абреках и т. д.
Для понимания жизненной обстановки, в которой происходит действие романа Лермонтова и среди которой раскрываются все особенности характера Печорина, необходимо сопоставить те черты и контуры, через которые историческая действительность (Северный Кавказ 1830-х годов) проступает в романе Лермонтова, с подлинной действительностью.
Еще Петр I начал завоевание берегов Черного и Каспийского морей, стремясь присоединить к России богатые земли Кавказа.
В 1801 г., при Александре I, изнуряемая опустошительными набегами со стороны правителей Турции и Ирана, присоединилась к России Грузия, за нею последовали Мингрелия (1803) и Имеретия (1804). При Александре же I перешел под власть России Азербайджан, при Николае I присоединена была Армения, и таким образом «закрепила царская Россия свое господство в Закавказье. Высокие Кавказские горы отделяли новые владения от остальной России. В этих горах жили воинственные горцы. Их никто не мог подчинить» .
Устраивая и обеспечивая пути в новые закавказские владения, царская Россия неминуемо должна была вступить в борьбу с горскими племенами, через земли которых проходили эти пути. «Скрываясь в ущельях и лесах, прекрасно зная родные горные места, свободолюбивые горцы упорно боролись за независимость и шаг за шагом защищали свою землю».
Война царской России с кавказскими горцами длилась свыше 60 лет, потребовав неисчислимых жертв, и закончилась победой русских войск лишь в 1864 г.
Особой напряженностью отличалось наступление царской России на горцев в 1810–1827 гг. Тогда «главнокомандующим Грузией» и командующим войсками на Кавказе был известный боевой генерал, участник суворовского похода в Италию и войны 1812 года, Алексей Петрович Ермолов (1772–1861), «бешеный шайтан», как прозвали его горцы.
«При Ермолове», «при Алексее Петровиче» (ср. подобные выражения в устах Максима Максимыча) – это было, с точки зрения кавказского офицерства, эпохой наибольших успехов русского завоевания. В 1830-х годах, когда происходит действие «Героя нашего времени», успех русского наступления в глубь Кавказских гор был сильно приостановлен, а кое-где и парализован удачными действиями горцев, объединившихся для отпора царской России в начале десятилетия вокруг Гази Мухаммед, а с середины десятилетии вокруг знаменитого Шамиля, который сумел сплотить горские племена для 25-летней планомерной и часто победоносной борьбы с русскими войсками. Вполне попятно, что в 1830-х годах в русской офицерской среде «ермоловская эпоха» вспоминалась как вожделенное время военных успехов.
Ермоловский план покорения Кавказа требовал неуклонного внедрения в глубину страны, но с продвижением вперед лишь после прочного «замирения» местностей и народностей. Ермолов энергично проводил «Кавказскую линию», которая цепью крепостей, казачьих станиц, укреплений, кордонов и сторожевых постов должна была соединить Черное море с Каспийским; пройдя по берегам рек Кубани, Лабы, Малки, Терека, Сунжи, она должна была сжать огнем наступления все племена Кавказа. «Замирение» Кавказа Ермолов начал в 1818 г. с Чечни – на восточном фланге создаваемой им линии. Против горских племен Ермолов применял военный террор. «Прежде всего он созвал старшин надтеречных чеченцев и заявил им, что если они через свои владения пропустят хищников, то их аманаты (заложники. – С.Д.) все до одного будут повешены. «Мне не нужны мирные мошенники, – выбирайте любое – покорность или ужасное истребление» .
Декабрист Н.И. Лорер рассказывает о встрече с последователем ермоловской системы покорения Кавказа, генералом Зассом: «Я заметил ему, что мне не нравится система войны, и он мне тогда же отвечал: «Россия хочет покорить Кавказ во что бы то ни стало. С народами, нашими неприятелями, чем взять, как не страхом и грозой?.. Тут не годится филантропия, и А.П. Ермолов, вешая беспощадно, грабя и сожигая аулы, только этим и успевал более нашего. Еще до сих пор имя его с трепетом произносится в горах, и им пугают маленьких детей». В поддержание проповедуемой Зассом идеи страха, на нарочно насыпанном кургане у Прочного Окопа, при Зассе, постоянно на пиках торчали черкесские головы, и бороды их развевались по ветру. Грустно было смотреть на это отвратительное зрелище» . Ермоловские приемы покорения Кавказа вызывали одобрение не только в военно--дворянских кругах 1820–1830-х годов, но и в представителе либеральной буржуазии, Н.А. Полевом, печатавшем в своем «Московском Телеграфе» утверждение такого рода: «Только инстинктом страха кровожадные звери могут содержимы быть в повиновении... В скалах Кавказа дикий хохот и смертное хрипение душимой жертвы были бы ответом на филантропические восклицания» .
Противоположные голоса раздавались в 1830--х годах редко и слабо. К голосам Лорера и Пушкина, говорившего в «Путешествии в Арзрум» о необходимости внести в горы начатки просвещения и культуры, можно присоединить голос декабриста барона А.Е. Розена, тянувшего на Кавказе лямку солдата и приравнивавшего ермоловские военно--административные методы к методам завоевателей, истреблявших население Средней и Южной Америки. «Мы подражали прежнему старинному образу действий: как Пизарро и Кортес, перенесли мы на Кавказ только оружие и страх, сделали врагов еще более дикими и воинственными, вместо того, чтобы приманить их в завоеванные равнины и к берегам рек различными выгодами, цветущими поселениями» . Эти отдельные голоса протеста тонули в одноголосице дворянско--буржуазного хора, признававшего ермоловский террор единственным верным средством утвердить русское владычество на Кавказе. Кавказ должен быть завоеван и присоединен России, в 30-х годах это стало неоспоримой истиной для правительства и политически-ведущих классов – дворянства и буржуазии. С развязною откровенностью «штатский» аппетит к Кавказу выражен в «Поездке в Грузию» : «Страна гор, ущелий, дикой свободы, страна развалин древности и витающего невежества, очаровательная, наделенная всеми да рами природы, обильная историческими воспоминаниями Грузия представляет соотечественникам нашим пространное поле деятельности, как чиновникам выгодами службы, так и негоциантам видами прибыльной торговли с сопредельными провинциями Персии и Турции». Подводя итоги 60-летней войне за обладание Кавказом, офицер главного штаба кавказской армии, Ростислав Фадеев, видный военный писатель, писал: «Кавказская армия держит в своих руках ключ от Востока... С Кавказского перешейка Россия может достать всюду, куда ей будет нужно... Для России Кавказский перешеек – вместе и мост, переброшенный с русского берега в сердце азиатского материка, и стена, которою заставлена Средняя Азия от враждебного влияния, и передовое укрепление, защищающее оба моря: Черное и Каспийское».
Давая исчерпывающую характеристику той глубоко реакционной, насильнической роли, которую играла царская дворянско-капиталистическая Россия в истории, И.В. Сталин говорил в своих лекциях «Об основах ленинизма» (1924):
«Царская Россия была очагом всякого рода гнета – и капиталистического, и колониального, и военного, – взятого в его наиболее бесчеловечной и варварской форме. Кому не известно, что в России всесилие капитала сливалось с деспотизмом царизма, агрессивность русского национализма – с палачеством царизма в отношении нерусских народов, эксплоатация целых районов – Турции, Персии, Китая – с захватом этих районов царизмом, с войной за захват? Ленин был прав, говоря, что царизм есть «военно-феодальный империализм». Царизм был средоточием наиболее отрицательных сторон империализма, возведенных в квадрат» .
Из этой замечательной ленинско-сталинской характеристики становится особенно ясен насильнический характер русского колониального натиска на Азию и в особенности на Кавказ и прилегающие страны.
Генерал Ермолов, правивший Кавказом в 1816–1827 гг., явился ранним и наиболее прямым проводником жестокого напора на вольный Кавказ, продиктованным русским царизмом.
Внедряясь в глубину Кавказа, сталкиваясь с многочисленными его народами, царская Россия, ни в какой мере не считаясь с особенностями их истории, национальности и культуры, стремилась превратить их в безликую, планомерно эксплоатируемую человеческую массу колониальных владений.
Говоря о положении национальностей в царской России и называя, в числе других народов, группу горцев Северного Кавказа: чеченцев, кабардинцев, осетин, черкесов, ингушей, карачаевцев и балкарцев, И.В. Сталин пишет: «Политика царизма, политика помещиков и буржуазии по отношению к этим народам состояла в том, чтобы убить среди них зачатки всякой государственности, калечить их культуру, стеснять язык, держать их в невежестве и, наконец, по возможности русифицировать их. Результаты такой политики – неразвитость и политическая отсталость этих народов» .
Сообразно с этими установками царской политики на Кавказе, в среде русского офицерства было распространено отношение к горским народам как к дикарям, стоящим или вне культуры, или на самых низших ее ступенях.
Лермонтов, исторически верно наделив своего Максима Максимыча безоговорочным восхищением перед Ермоловым, столь же верно заставил его высказывать отношение к туземцам Кавказа, свойственное «ермоловцам». У русского штабс-капитана находится только одно общее определение для всех великих и малых народностей завоевываемого Кавказа: «ужасные бестии все эти азиатцы». По упрошенной квалификации Максима Максимыча, все туземцы Кавказа разделяются на «преглупый парод» и на «разбойников»; к первым, для примера, принадлежат осетины, ко вторым – кабардинцы. Но те и другие – одинаково – «плуты» и «мошенники».
В повести «Бэла» в описании бедного жилища и скудного быта осетин, делаемого офицером, автором записок, и особенно в суждениях об осетинах Максима Максимыча сквозит отзвук того приговора к небытию, который выносила народностям Кавказа надменность новых колониальных завоевателей. Гвардеец-повествователь со своим отзывом об осетинах: «жалкие люди!» лишь немногим уступает решительному приговору армейского штабс-капитана над целой народностью: «Преглупый народ! ничего не умеют, неспособны ни к какому образованию».
Отзыв Максима Максимыча – это групповой отзыв колониальных завоевателей. Вот что читаем у современного Лермонтову путешественника, писавшего в либеральном журнале: «Множество осетинцев встретило нас за версту от крепости (Владикавказа. – С. Д.) с предложением найма лошадей до завала, до Тифлиса и проч. Можно бы порадоваться возбужденной промышленности в полудиком народе, но взгляд на неопрятную их бедность возбуждает мысль, что причиною их торопливости выискивать легчайший труд, в надежде получить большую плату, есть отвращение от трудолюбия, лень – остаток прежней буйной их жизни» .
Схожий отзыв об осетинах встречаем у другого современника: «Живущие под снеговыми вершинами отличаются свирепостью и разбоем. Жители северной стороны Кавказа... несколько мирнее». Однако автор находит уже и некоторое историко-географическое оправдание для «лености» и «хищности» осетин: «Осетия... образована из узких ущелий между высокими горами... Бедность и недостаточность в самых необходимых потребностях жизни, как напр. в соли, принуждают их к насилию» .
Военный историк, писавший в 1870-х годах, вынужден уже признать полностью чуть намеченные здесь причины нищеты и забитости осетин: «Заключенные в своих ущельях, выходы из которых были заперты, осетины были отрезаны от всего мира и одичали... Малая производительность почвы большей частью горной Осетии довела население до крайней бедности. Осетины всегда терпели недостаток не только в соли, но даже и в насущном хлебе... Осетины бедны, почти голы или до последней степени плохо одеты; живут в землянках или развалившихся башнях. Всеобщая бедность царствует между осетинами». И, «несмотря на бедность», русский генерал – историк 1870-х годов – вынужден возразить русским офицерам 1830-х годов: «осетин всегда весел», а не рабски уныл .
Однако и в 1870-х годах историк русской военной колонизации Кавказа «забывает» прибавить, какую долю угнетении и нищеты внесло в исторический жребий осетинского народа именно русское завоевание. Что «жалкость» и «глупость» осетин «присочинены» завоевательской близорукостью лермонтовских офицеров, явствует из сличения их отзывов с отзывом Пушкина («Путешествие в Арзрум», 1829), наблюдавшего осетин в ту же пору: «Осетинцы самое бедное племя из народов, обитающих на Кавказе; женщины их прекрасны... У ворот крепости встретил я жену и дочь заключенного осетинца. Они несли ему обед. Обе казались спокойны и смелы». В 1829 г. Пушкин, проезжавший в тех же местах, где путешествовал Максим Максимыч, писал: «Не доходя до Ларса, я отстал от конвоя, засмотревшись на огромные скалы, между коими плещет Терек с яростью неизъяснимой. Вдруг бежит ко мне солдат, крича издали: «не останавливайтесь, ваше благородие, убьют!» Дело в том, что осетинские разбойники, безопасные в этом узком месте, стреляют через Терек в путешественников. Накануне нашего перехода они напали таким образом на генерала Бековича, проскакавшего сквозь их выстрелы».
Из приведенного отрывка из «Путешествия» Пушкина явствует, что и в 1830-х годах осетины не прекращали борьбы с русскими завоевателями, подвергая обстрелам и нападениям Военно-Грузинскую дорогу. Все это резко противоречит уверениям лермонтовского штабс-капитана, что у рабских осетин «и к оружию никакой охоты нет». Насколько справедлив оказался другой его приговор, что осетины «не способны ни к какому образованию», явствует из того, что в автономной (с 1924 г.) Северной Осетии к 1934 году была достигнута сплошная грамотность: всеобщее обучение введено в 1930 г., причем 60% педагогов – осетины. В области имеются 4 вуза, 2 научно-исследовательских института, 7 рабфаков, 8 техникумов и издается 12 газет (из них лишь одна на русском языке). Все это достигнуто при советской власти: в 1913 г. в Осетии было лишь 12% грамотных и лишь несколько начальных школ .
5 июля 1937 г. на Чрезвычайном VII съезде Советов в Северной Осетии была утверждена Конституция Северо-Осетинской АССР и установлено обязательное семилетнее образование .
С презрением отзываясь об осетинах, лермонтовский штабс-капитан, скрепя сердце, вынужден признать военную доблесть за некоторыми другими горскими народами, во всем остальном приравнивая их к тем же осетинам, обреченным, по его мнению, на историческое небытие: «Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки».
Этот отзыв Максима Максимыча о боевых качествах кабардинцев сходен с отзывом, вложенным Лермонтовым в уста типового кавказского офицера в очерке «Кавказец»: «О горцах он вот как отзывается: «Хороший народ, только уж такие азиаты! Чеченцы, правда, дрянь, зато уж кабардинцы просто молодцы; ну, есть и между шапсугами народ изрядный, только все с кабардинцами им не равняться, ни одеться так не сумеют, ни верхами проехать, хотя и чисто живут, очень чисто» .
Во всех записках о кавказских войнах кабардинцев хвалят за их храбрость и за изящество и даже роскошь их воинского наряда. Принадлежа по классификации Н.Я. Марра к «западному (адыгейскому) ответвлению северо-кавказских яфетидов», кабардинцы, населявшие большую и малую Кабарду (по pp. Малке и среднему Тереку), представляли самое многочисленное и воинственное из горских племен Северного Кавказа, державшее в зависимости своих соседей – осетин, ингушей, абазинцев и пр. Для своих горских соплеменников и соседей, а также для терских казаков, кабардинцы являлись законодателями в деле вооружения и одежды, верховой езды, воинских наезднических приемов и т. п. Яркий образ удалого кабардинца Лермонтов дал в «Дарах Терека» (1839).

Он в кольчуге драгоценной,
В налокотниках стальных:
Из Корана стих смятенный
Писан золотом на них.
Он угрюмо сдвинул брови
И усов его края
Обагрила алой крови
Благородная струя;
Взор открытый, безответный,
Полон старою враждой;
По затылку чуб заветный
Вьется черною космой.

В наши дни кабардинцы объединены в автономную Кабардино-Балкарскую область, получившую в 1934 г. орден Ленина за первенство в соревновании автономных республик, областей и краев в деле экономического и культурного строительства.
Но все признания за горцами храбрости, не могут истребить в кавказском офицере следов его основного воззрения на противников как на какое-то отребье человечества, – и тот же Максим Максимыч, признающий военную доблесть за кабардинцами, произносит такое суждение о черкесах, под которым он разумеет вообще горцев: «Помилуйте! да эти черкесы известный воровской народ: что плохо лежит, не могут не стянуть: другое и не нужно, а все украдет...»
Отзыв штабс-капитана – о самодовлеющем «воровстве» «черкесов» – опять типичный групповой отзыв из стана завоевателей: опорочивание целой народности – сознательный прием борьбы с ней. Образец подобного опорочивающего приговора находим в цитированной «Поездке и Грузию»: «Черкес имеет всю жестокость кровожадного зверя, превосходя его в лукавстве. Неголодный тигр не бросается на человека; он ищет скрыться от врага, которого ненавидит; черкес напротив: он нападает внезапно, грабит все, что найдет на пленнике, и, если пленник не представляет никаких видов его алчности, т. е. не может предложить ему большой цены за свой выкуп, или не может работать в ауле, черкес убивает его, не взирая на пол и возраст. Умерщвляет ли тигр из одного удовольствия умертвить? Только черкес способен на бесполезное злодеяние» .
В подобных отзывах и суждениях русских военно-дворянских и буржуазных кругов содержался тот обвинительный «приговор» горским народностям, который как бы уполномачивал завоевателей присуждать к «наказанию» целые народности Кавказа.
В числе присужденных к этому «наказанию» истреблением были и чеченцы, которых Максим Максимыч обзывает «разбойниками, голышами», хотя и не может не признать их мужества и храбрости («отчаянные башки»). Однако история отменила этот приговор.
«Пять лет тому назад, 15 января 1934 г., две народности Кавказа – чеченцы и ингуши, родственные по своему языку, культуре и быту, объединились в одну автономную Чечено-Ингушскую область. 5 декабря 1936 г. область была преобразована в Автономную советскую социалистическую республику. История Чечено-Ингушетии – это десятилетия кровавой борьбы свободолюбивого парода против колонизаторов и национальной буржуазии, являвшейся опорой царизма.
Неузнаваемой стала Чечено-Ингушетия за годы советской власти.
За колхозами республики государственными актами закреплено на вечное пользование свыше 400 тысяч гектаров земель. 92,7 процента крестьянских хозяйств объединены в колхозы.
Создана крупная нефтяная промышленность... Заново создана пищевая, легкая, химическая и местная промышленность.
Под солнцем Сталинской Конституции пышно расцвела национальная по форме и социалистическая по содержанию культура чечено-ингушского народа. До революции в Чечено-Ингушетии было 3 школы. Сейчас в 342 начальных и средних школах обучается более 118 тысяч детей. Высшие учебные заведения, техникумы, рабфаки ежегодно готовят сотни инженеров, техников, учителей и др.»
То просвещение, о котором Пушкин мог лишь мечтать для кавказских горцев, пришло к ним с водворением советской власти на Кавказе. С 1917 г. началась новая эра в жизни горских народов, о которых писал Лермонтов.

II

Где происходит действие «Бэлы»? К какому горскому племени принадлежат Бэла, Азамат, Казбич?
На прямой вопрос офицера-путешественника Максиму Максимычу: – «А вы долго были в Чечне?» – он получает утвердительный ответ: «Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою у Каменного брода».

В комментариях В.А. Мануйлова отмечено, что Каменный брод – это крепость, находившаяся на реке Аксай, на Кумыкской равнине, построенная в 1825 году. Ныне это аул Аксай, территория Дагестана, близ границы с Чечней. В этой ли крепости и произошла история с Бэлой? Кажется, Дурылин предполагает, что события в повести отнесены к другой крепости, собственно в Чечне. Выражение Максима Максимыча «за Тереком» можно отнести и к Каменному броду, тогда и семья Бэлы, вероятно, будет принадлежать к кумыкам, а не чеченцам. Эта версия и развита в комментарии Мануйлова. В пользу Каменного брода говорит то, что Максим Максимыч стоял там лет десять, т.е. не менее, чем до 1835-го года, если он попал туда сразу с основания крепости (тогда надо рассчитывать, что и Лермонтов имеет в виду год основания крепости, не смещает его к более раннему времени). Мог ли Максим Максимыч стоять еще и в другой крепости?.. Также мы узнаем, что Печорин за подарками Бэле посылает в Кизляр, а это ближе от Каменного брода, чем от крепостей на реке Сунже…
Дурылин же, видимо, опирается на то, что рассказ о Печорине М.М-ч начинает со вторичного указания на крепость, причем менее определенного – не Каменный брод, а нечто за Тереком: логичнее предположить, что тогда это уже другая крепость, не Каменный брод (Печорин именует ее лишь буквой N, а что мешает повторить название?). Больше соответствует этому и описание местности вокруг, где упомянута безымянная мелкая речка, в то время как р. Аксай, на которой крепость Каменный брод, сравнительно крупная река. Близко расположены кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа: похоже, это южнее, чем Каменный брод. Кроме того, в истории с Бэлой упомянуты именно чеченцы. Словом, полной ясности здесь не достигнуто, каждая из версий имеет свои основания, но интерпретация романа, а именно оценка авторской осведомленности о деталях кавказской жизни, будет меняться от решения этого вопроса. Это мы и увидим далее. – А.А.


Другое признание того же штабс-капитана: «Я тогда стоял в крепости за Тереком» указывает на левый восточный фланг Кавказской линии, на Чечню: крепость «за Тереком» могла быть только на Сунженской линии или еще южнее в глубь Чечни. Это местоопределение подтверждают слова Печорина Бэле: «Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, я тебя сейчас отпущу домой», т. е. к чеченцам же, так как родной дом Бэлы находился всего «верстах в шести от крепости». Сама Бэла, беспокоясь об ушедшем на охоту Печорине, опасается, что его «чеченец утащил в горы». Что действие «Бэлы» происходит именно в Чечне, на Сунженской линии, явствует и из жалобы Азамата, брата Бэлы: «Мой отец боится русских и не пускает меня в горы» – явный знак, что аул отца Азамата расположен в предгорьях Чечни, а мальчик стремится в вольный горный Дагестан, к Шамилю, вождю, объединившему горцев против русских. Все туземцы, герои «Бэлы», рассказывают о своей жизни, как о жизни чеченцев.
Один Максим Максимыч описывает происшествие в доме отца Бэлы, как случай у «черкесов», и на одно суждение Печорина о Бэле возражает: «вы черкешенок не знаете».
Между тем, черкесские племена жили не «за Тереком», а за Кубанью, не на левом, восточном, а на правом, западном, фланге Кавказской линии, – и географическое указание штабс-капитана резко противоречит его же этнографическому указанию.
Противоречие это разрешается тем, что под «черкесами» в обычном словоупотреблении 1820–1830-х годов, зачастую разумелись все вообще горцы Северного Кавказа, с которыми шла война, как под «татарами» подразумевались все вообще кавказцы мусульманского вероисповедания. В этом смысле и Печорин, верно определяющий, – как было указано, – национальность чеченки Бэлы, называет «черкешенками» обитательниц ее же родного аула.
Чеченцы, принадлежащие к «срединному, материковому ответвлению северо-кавказских яфетидов» , занимали до войны с русскими пространство между pp. Аксаем, Сунжей и восточной частью Кавказского хребта. Сунжа разделяет Чечню на Большую и Малую. Чечня, благодаря тучной почве, была житницей северного склона Кавказского хребта: продовольствие горских племен Восточного Кавказа (Дагестана) зависело от урожая на чеченских предгорьях. Еще до прибытия Ермолова на Кавказ делались попытки оттеснить чеченцев с плодородных предгорий в бесплодные горы, захватывая их земли под казачью колонизацию. Ермолов с 1818 г. повел последовательное наступление на Чечню; усиливая старую кордонную линию крепостей и казачьих станиц по Тереку, он добился перенесения «оборонительной (на деле: наступательной. – С. Д.) линии с Терека на р. Сунжу, причем все пахотные земли и пастбища вместе с мирными аулами переходили к русским» . Чеченцы, очутившиеся в западне крепостей и станиц между Тереком и Сунжей, должны были поневоле признать власть русских, превратившись в так называемых «мирных». Но борьба с вольной Чечней продолжалась. В 1826 г. Ермолов предпринял несколько экспедиции в глубь Чечни: производилась усиленная вырубка лесов, проводились просеки, прокладывались новые дороги, стирались с лица земли непокорные аулы. Чеченцам приходилось отступать в горные области, где земледелие почти невозможно: русская власть, согнавшая чеченцев с плодородных мест, подвергала голодной блокаде весь Дагестан.
Служба Максима Максимыча проходила в линейном пехотном батальоне, стоявшем в одной из крепостей по Сунженской укрепленной линии, в самое оживленное время борьбы Ермолова с чеченцами. Их храбрость и упорное мужество в борьбе с русскими вынуждают старого боевого офицера, при всем его презрении к «азиатам» и «голышам», на сочувственный отзыв: «головорезы», «молодцы». «Нынче, слава Богу, смирнее», – говорит штабс-капитан в 1838 г.: послеермоловское десятилетие (1827–1837), действительно, не сопровождалось сколько-нибудь приметными «делами» с чеченцами. Это затишье продолжалось до конца 1839 г. Требование России о поголовной выдаче оружия вызвало крайнее возбуждение среди воинственного чеченского народа. Имам Шамиль, объединив к этому времени горские племена Дагестана под своей властью, поднял против России отдельные племена чеченцев и к осени 1840 г. вся Чечня была объята восстанием. М.Ю. Лермонтову пришлось лично участвовать в действиях против чеченцев в Малой и Большой Чечне летом и осенью 1840 г., в том числе в кровопролитном сражении при р. Валерике (11 июля), описанном в послании к В.А. Бахметевой.
Боевым свойствам чеченцев генерал Д.В. Пассек много с ними воевавший, дает такую оценку:
«В Чечне неприятель невидим; но вы можете встретить его за каждым изгородом, кустом, в каждой балке. Только тот кусок земли наш, где стоит отряд; сзади, с боков, везде – неприятель. Наш отряд, как корабль, все разрежет, куда ни идет, и нигде не оставит следа, где прошел... Чеченцы способны к наезднической войне: они делают быстро внезапные нападения в наши пределы, пользуясь всяким случаем, чтобы напасть врасплох на фуражиров, на обоз, на партии; неутомимо тревожат наши аванпосты и цепи, т. е. ведут партизанскую войну» .
Крепость, в которой стояла рота Максима Максимыча и куда был отправлен Печорин после дуэли с Грушницким, – была построена среди недавно покоренного чеченского населения с целью удерживать его в повиновении русским властям и вместе с тем быть опорным пунктом для дальнейшего продвижения в глубь Чечни.
Максим Максимыч повествует: «Верст шесть от крепости жил один мирной князь».
«Мирны́ми» назывались чеченцы, черкесы и другие горцы, признавшие власть русских. Так как присяга горцев на верность русскому правительству всегда была вынуждена силой и никогда не давалась искренно, то твердой границы между «мирным» и немирным населением в действительности не существовало. Вот каковы были обязанности «мирного» туземного населения Чечни, по «приказу» генерала Ермолова: «В случае воровства на Линии селения обязаны выдать вора. Если скроется вор, то выдать его семейство. Если жители осмелятся дать и самому семейству преступника способ к побегу, то обязаны выдать его ближайших родственников. Если не будут выданы родственники, аулы ваши будут разрушены, семейства распроданы в горы, аманаты повешены. Если хищники прорвутся силою и будет доказано, что мирные не противились, или противились притворно, то деревни истребляются огнем, жен и детей вырезывают... Лучше от Терека до Сунжи оставлю пустынные степи, нежели в тылу укреплений наших потерплю разбой» .
Эти кровавые приказы не достигали цели: «мирно́е» население сливалось с немирны́м. Вот разговор двух кавказских офицеров, наблюдавших чеченцев в Екатеринограде, большом административном центре Линии: «А знаете ли, что большинство этих горцев – немирны́е и, при первом случае, станут стрелять в нас?.. – Как же позволяют им приезжать сюда?.. – Невозможно отличить их: узнаешь, что немирно́й, когда он выстрелит. Никакой контроль в этом невозможен. Если б даже вздумали впускать но билетам, то немирны́е будут являться с билетами мирны́х, не говоря уже о том, что такие строгости вредно отозвались бы на торговых и меновых сношениях с горским населением. – Но они могут узнавать все наши секреты по расположению и движению войск. – И узнают, и даже добывают у нас порох и ружейные патроны» . В «Записках декабриста» А.Е. Розенa, читаем о «мирных черкесах»: «Этим людям следовало дать всевозможные льготы и выгоды, оставить им пока их суд и расправу, не навязывать им наших судей-исправников... Пока не покорившиеся горцы видят, что покорные нам братья их ведут жизнь не лучше непокорных, до тех пор будут они противиться до последней крайности. В ермоловское время офицеры на Кавказе терпеть не могли мирных черкесов; они ненавидели их хуже враждебных, потому что они переходили и изменяли беспрестанно смотря по обстоятельствам, куда их звали страх или корысть или месть» .
Лермонтов исторически верно изобразил в «Бэле» трех «мирных» чеченцев. Самый лояльный из них и, по-видимому, действительно, «мирной» – «старый князь», отец Бэлы: высший зажиточный слой населения, как всюду и везде, легче всего мирился с чужим владычеством, так как меньше всего страдал от завоевателей, сохранявших за верхним слоем покоренного населения его господство над трудящимся народом. Русская власть, завоевывая Кавказ, стремилась переманить на свою сторону горских князей, ханов и беков, которые, при покорности русским властям, сохраняли свои титулы и владения и получали еще «милости» от царя.
Тем не менее «мирность» и верхнего слоя чеченского народа была вполне вынужденной: «Мой отец боится русских и не пускает меня в горы», – признается Казбичу Азамат, сын «мирного князя».
Сам удалец Азамат легко меняет положение «мирного» на славное в горах звание «абрека» (см. далее). Казбич – прямой враг русских, только прикрывающийся именем «мирного»: участвуя в набегах на казачьи станицы вместе с «немирными», он, на правах «мирного», ведет торговлю с русскими, посещая их крепости.
Отца Бэлы Максим Максимыч именует «князем»; сама Бэла с гордостью отзывается о себе: «я – княжеская дочь». Однако настоящих древних феодальных княжеских родов в Чечне не было. Обладая чем-то вроде дворянства, чеченцы представляли собой на деле пример первобытной демократии с остатками родового быта. «Не оспаривая выдуманной родословной, чеченец, пожалуй, расскажет вам происхождение каждой фамилии, но тут же непременно прибавит, что эти фамилии не княжеские и не владельческие, что все чеченцы равны между собой; что все они без различия дворяне, что князей никогда у чеченцев не было и что народ этот никогда и никем не был завоеван» .
Лермонтов изображает «старого князя», отца чеченки Бэлы, кунаком русского штабс-капитана Максима Максимыча, начальствующего в крепостце на Сунженской линии. «Мы были с ним кунаки...» – говорит Максим Максимыч.
Распространенный по всему Кавказу обычай куначества был своего рода страхованием жизни в эпоху нескончаемых племенных междуусобий, когда «каждый черкес, вступив в границы земель чужого ему владения, считался как неприятель или чужеземец. Он подвергался опасности быть убитым, ограбленным или проданным, как невольник, куда-нибудь на отдаленный восток. Чтобы не подвергаться этому, он должен был иметь в чужом обществе влиятельного покровителя – кунака, на которого мог бы положиться... Кунак (покровитель) и прибывший под его защиту были тесно связаны между собой и никто не мог обидеть клиента, не подвергаясь неизбежному мщению кунака... Куначество так вкоренилось в народную жизнь, что ни один черкес не считал возможным обойтись без кунака, который бы мог его выручить из беды в случае ссоры, драки, убийства и воровства. Кунаком, конечно, мог быть только князь или владетельный дворянин, словом, такое лицо, которого имя и влияние имели вес в горах... Каждый иностранец, без различия происхождения и веры, имевший влиятельного кунака в одном из черкесских обществ, был совершенно безопасен» .
Из покровительства кунакам-иностранцам исключались русские: как враги всего народа они находились под общим кровомщением. Однако по мере развития вольных и невольных сношений с русскими, куначество, особенно тайное, стало возможно и для русских. Многие русские офицеры (в их числе Лермонтов) куначествовали с горцами, уважая взаимную воинскую доблесть. В большинстве же случаев, под «куначеством» с русскими разумелся простой обычай гостеприимства и охраны личности гостя, – обычай, свято чтимый всеми горцами. В этом смысле, на Кавказе «каждый без различия имел право давать кров и приют (droit d'asile) своим единоземцам и оказывать покровительство иноплеменному гостю. В этом случае, хозяин, как кунак, ручается перед гостем за его безопасность, а перед своими за его проступок» .
В поэме «Измаил-бей» (1832) Лермонтов дал яркий пример закона гостеприимства, изобразив ночную встречу в горах Измаила с русским офицером, подошедшим к его костру. На вопрос Измаила: «Чего ты хочешь от меня?» – офицер опирается на закон гостеприимства:

«Гостеприимства и защиты»,
Пришлец бесстрашно отвечал:
«Свой путь в горах я потерял,
Черкесы вслед за мной спешили
И казаков моих убили,
И верный конь под мною пал.
Спасти, убить врага ночнова
Равно ты можешь! не боюсь
Я смерти: грудь моя готова,
Твоей я чести предаюсь!»
– Ты прав: на честь мою надейся!
Вот мой огонь: садись и грейся, –

отвечает ему Измаил; верный закону гостеприимства, он, несмотря на то, что узнает в офицере не только неприятеля своего народа, но и личного своего врага, дает ему ночной приют и поутру отпускает его невредимым. Получив свое содержание от широко распространенного горского обычая гостеприимства, слово «кунак» приобрело значение – приятель, добрый знакомый; в этом смысле его употребляет Максим Максимыч, называя «кунаком» и «старого князя», и Казбича. Приятельства русского офицерства с «мирными» черкесами и чеченцами, как бытового явления, Лермонтов коснулся в очерке «Кавказец»: «Он подружился с одним мирным черкесом, стал ездить к нему в аул. Чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь простую и дикую; не зная истории России и европейской политики, он пристрастился к поэтическим преданиям народа воинственного. Он понял вполне нравы и обычаи горцев, узнал по именам их богатырей, запомнил родословные главных семейств. Знает, какой князь надежный, и какой плут, кто с кем в дружбе и между кем и кем есть кровь. Он легко маракует по-татарски» Максим Максимыч оказывается именно таким «кавказцем». Он – кунак и «князю надежному», отцу Бэлы, и абреку, числящемуся в «мирных», Казбичу. Такое куначество, – попросту, поддерживание добрых отношений, – с различными элементами окружающего туземного населения было политически правильным приемом начальника гарнизона маленькой крепостцы, каким был Максим Максимыч. Так объясняет куначество и корреспондент «Московского Телеграфа»:
«Мы пишем почти каждому коротко знакомому: любезный друг, здешние черкесы, встретившись с человеком, которому продали вчера на 5 рублей, говорят: здорово, кунак. Знаю, да и всякий это знает, что слово «друг» у нас давно уж употребляется не в настоящем своем значении; но не знаю того, давно ли черкесы сделали из своего кунака такое же употребление» .
В обязанности местных представителей русской власти входил, под видом подарков кунакам, постоянный подкуп местных горских верхов всевозможными подарками.
При посещении старого князя, русских офицеров как почетных гостей проводят «со всеми почестями» в «кунацкую», особую горницу для приема гостей. «Сидят и спят в ней на земле, на камышовых цыновках, на коврах, на подушках и тюфяках, составляющих у гостеприимного черкеса самую значительную и самую роскошную часть его домашних принадлежностей. В кунацкой всегда есть, кроме того, медный кувшин с тазом для умывания... Кушанья подают на низких круглых столиках» .
Описывая свадьбу в доме старого князя, на которую были приглашены русские офицеры, Лермонтов не дает точного и последовательного этнографического описания чеченской свадьбы.
Длительный и сложный обряд ее он, ради художественной выразительности и экономии, весь умещает в один день, но притом не забывает ни об одном существенном элементе обряда, хотя делает ту основную ошибку, что свадьбу заставляет справлять в доме невесты, тогда как она справлялась у чеченцев в доме жениха. «Обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу», действительно был широко укоренен в Чечне: поезжане свадебного поезда захватывали в дом жениха всех, встретившихся на пути. Роль муллы в чеченской свадьбе была именно так скромна, как отметил Лермонтов; но свадьба не начиналась с него; лишь на четвертый день «мулла приступает к обряду венчания. Он состоит в чтении определенных молитв, слова которых должен повторять вслух жених». Угощенье бузой (кумыкское название хмельного пива из пшена, по-чеченски – не́хэ) характерно именно для мирных аулов, не строгих, благодаря общению с русскими, в соблюдении магометанской заповеди воздержания от опьяняющих напитков: «у немирных ничего этого нет» . Джигитовка, которой в чеченском свадебном обряде сопровождался привоз невесты в дом жениха, была одной из любимых забав воинственных горцев. В ней джигиты (удальцы-наездники) выказывали свою ловкость и удаль: «Наездники хватают шапки со своих товарищей, скачут вперед, те их догоняют; но вот шапка брошена вверх, раздались со всех сторон выстрелы и шапка уже более никуда не годится. Двадцать, иногда тридцать всадников бешено носятся по полю, показывая свою ловкость и смелость; на всем скаку они поднимают с земли разные вещи и своими грациозными движениями привлекают взоры молодых красавиц» . Описывая исполнение песни под трехструнную чеченскую балалайку, очевидец сообщает: «чеченец не пел, а только говорил в тон балалайке. Это было вроде нашего речитатива» . Содержанием этих речитативов, произносимых под музыку в кунацкой, бывали подвиги героев-батырей, но тут же слагались и импровизации на тему дня.
Появление «младшей дочери хозяина» – Бэлы – с приветствием русским гостям было знаком особого почета к ним. «Если гость был родственник или особо уважаемое почетное лицо, то к нему приходила дочь хозяина, а за нею приносилось блюдо с сушеными плодами и разными овощами. В некоторых обществах существовало обыкновение или патриархальный обычай, по которому дочь хозяина должна была умыть ноги странника» .


Таким образом, С.Н. Дурылин находит ряд этнографических неточностей, если речь идет о чеченцах: в присутствии титула князя, в описании свадебного обряда. Существует версия, что Лермонтов дает описание не чеченского быта, а кумыкского, что вполне оправдано в кавказской «географии» романа и снимает противоречия: но тогда крепость расположена на землях, где соседствуют кумыки и чеченцы. Итак, возможно, Бэла – кумычка, а не чеченка. См.: Виноградов Б.С. Горцы в романе Лермонтова «Герой нашего времени». – М.Ю. Лермонтов: Вопр. жизни и творчества. Орджоникидзе, 1963. С. 55–57. Повторим, что такое уточнение оправдано, если считать, что события «Бэлы» происходят в крепости Каменный брод. Дурылин же считает, что «крепость за Тереком», куда явился и Печорин, – это уже не Каменный брод, а иное место, «еще южнее в глубь Чечни». Поэтому версия о «кумыках» не должна воспроизводиться как указание на ошибку Дурылина (так это выглядит в комментарии В.А. Мануйлова). Аргументом в пользу кумыкской версии становится и строка Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски...: язык кумыков относится к тюркским, и его порой называли именно татарским, в то время как чеченский принадлежит к иберийско-кавказским, нахской группе (См.: Языки народов СССР. Т. 4. М., 1967. Сс. 7, 190). Это существенное различие. Как тогда, на каком языке общаются чеченец Казбич и кумык Азамат? Впрочем, С.Н. Дурылин верно отмечает, что этнические наименования кавказцев в русской среде не отличались тонкой дифференциацией: все они то черкесы, то татары, и наименования Печорина или Максима Максимыча не являются научными терминами. – А.А.

III

Особое место в повести «Бэла» занимает Казбич. Вот как изображает его Максим Максимыч: «Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб не мирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен... Говорили про него, что он любит таскаться за Кубань с абреками и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изодранный, в заплатках, а оружие в серебре».
Таков Казбич (Казбэк) – абрек – и характеристике русского офицера с передовой военной Линии. В 1840-х годах люди из дворянских и буржуазных кругов, приветствовавшие захват Кавказа и Закавказья, делают решительную попытку оспорить правдивость романтического изображения черкесов как «сынов вольности» (Пушкин, Марлинский, юноша Лермонтов) и утверждают, что черкесы – «низшая раса», враждебная культуре и цивилизации. В «Московском Телеграфе» читаем : «Поэтически украшенные описания черкесов и черкесского быта дают им занимательность, между тем как наружный вид первых, и отвратительное, возмущающее изображение последнего – обвиняют поэзию в тяжкой лжи!.. Желаете ли вы иметь прозаическое описание черкесов? Вот оно: необузданная алчность к корысти; отсутствие малейшего образования; дикая остервенелость, заменяющая храбрость; умеренность в пище; высочайшее терпение в достижении к преступной цели – кровавой добыче; сила, лукавство, мстительность, подлость – это нравственные и телесные качества сего вероломного народа! Человеческого он сохранил только наружность... Черкес человек, но полудикий – и он сильнее человека, взятого в образованном обществе: опасное преимущество, когда оно может употребляться во зло!» Этому внутреннему облику черкеса соответствует, в изображении сторонников превращения Кавказа в русскую колонию, его внешний облик: «Синевато-желтая бледность тощего лица, обросшего черною, густою щетиною; омертвелые губы; отверстый, иссохший, сгорающий рот... Это зверское лицо в половину закрыто... гнусной формы шапкою... Серый изорванный кафтан черкесского покроя совсем не имел той щеголеватости, какую мы стараемся придать ему. Икры ног, обтянутые какою-то кожею, давали ему сходство с сатиром... Вот вам прозою представленное изображение черкеса, врага гнусного и страшного, возбуждающего и презрение и ненависть видом своим, напоминающим олицетворенное злодеяние, многократно прощенное и беспрерывно повторяемое, несмотря на клятвы, присягу, обещания, залоги и наказание» .
Облик черкеса, рисуемый в журнале Полевого, вполне соответствует облику абрека Казбича в наброске Максима Максимыча. В точном соответствии с зарисовкой Максима Максимыча определял абрека и другой офицер-кавказец, Л.Н. Толстой: «Абреком называется немирной чеченец, с целью воровства или грабежа переправившийся на русскую, сторону Терека» . Абрек – вор, разбойник, преступник. Таково определение, перешедшее в словари дореволюционной России, со слов русского офицерства.
Сам Казбич говорит о себе: «Раз – это было за Тереком, я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались, кто куда. За мной неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров» – и дальше рассказывает об удалом прыжке от русских солдат. В ответ Казбич слышит от юного Азамата: «Ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы». В глазах чеченца Азамата, рвущегося на борьбу с русскими, абрек Казбич – герой. Дальнейшая участь Азамата рисуется русскому офицеру как участь одного из этих «добрых людей»: «Так с тех пор и пропал: верно пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью». В изъяснении слова абрек В.И. Даль согласен с Азаматом и Казбичем: «Абрек – отчаянный горец, давший срочный обет или зарок не щадить головы своей и драться неистово» – конечно, драться с русскими; лишь производное значение слова абрек у Даля согласно с толкованиями русских офицеров: «беглец, приставший для грабежа к первой шайке» .
Абрек – это вооруженный всадник-набежчик, удалец-мститель, поклявшийся в вечной вражде к русским («гяурам»), будет ли это солдат, казак или простой поселенец, промышленник, торговец на землях, отнятых русскими у горцев. Абреки стремились нанести возможно больший экономический вред колонизаторам: угнать стада, разграбить караван, сжечь поселение, спалить хлеб в стогах или на корню. От правильно организованных горских вооруженных сил, ведших борьбу с русскими войсками, абреки отличались именно этим партизанским стремлением сокрушать экономическую мощь врага-завоевателя. То обстоятельство, что главный удар абреки устремляли на хозяйственные ценности русских, послужило для русских поводом считать абреков за простых разбойников. «Если вся чеченская масса народонаселения относилась к русским враждебно, то особенною ненавистью отличались абреки, которые бросали семью, род, дом и все близкое и отдавали жизнь на борьбу с гяурами. Интересна их клятва или присяга. «Я, сын такого-то, сын честного и славного джигита, клянусь... принять столько-то--летний подвиг абречества, – и во дни этих годов не щадить ни своей крови, ни крови всех людей (т. е. всех гяуров, всех русских. – С. Д.) и истреблять их, как зверя хищного... Если же не исполню клятвы моей, если сердце мое забьется для кого-нибудь любовью или жалостью, пусть не увижу гробов предков моих, пусть родная земля не примет меня, пусть вода не утолит моей жажды, хлеб не накормит меня» .
Об абреках читаем в записках офицера, современника Печорина: «Смелые, предприимчивые и хорошо знакомые с местностью, они водили к нам дальних горцев для грабежа и, когда им удавалось прорваться за нашу границу, жгли русские дома, угоняли скот и лошадей; убивали каждого встречного, захватывали детей и женщин. Наши пограничные казаки... в свою очередь, столкнувшись с абреками, когда сила брала, истребляли их до последнего человека... Ни казаки, ни черкесы никогда не просили и не давали пощады... Несмотря на все... предосторожности... черкесские абреки, весьма часто проходили небольшими партиями через кордонную линию или прорывались через нее в большом числе открытою силой, проникая в глубину края, к Ставрополю, к Георгиевску и в окрестности минеральных вод. Смелость их бывала в этих случаях изумительна и нередко удивляла даже самых привычных кавказских ветеранов» .
Подобное же изображение абречества находим в «Воспоминаниях о службе на Кавказе в начале 1840-х годов» М.Л. Ливенцова .
Сила абречества была так велика, что русскому командованию приходилось считаться с абреками как с воюющей стороной. Так, полковник Клюкки фон Клюгенау, вступив в 1832 г. в переговоры с объединителем Дагестана Гази-Мухаммед, предлагал ему объявить с посланным «ясно, не-двумысленно настоящее твое и абреков гимрийских и иргайских намерение»; и прислать «нескольких старшин из селений Гимры и Ирганоя и нескольких абреков» . Когда Кавказ был покорен, абреки-одиночки продолжали вредить русским, предпочитая смерть признанию русского владычества.
Лермонтов с исторической верностью дал в «Бэле» две характеристики абрека : ту, которая соответствовала действительности, он вложил в уста настоящего и будущего абреков – Казбича и Азамата, а ту, которую измышляло русское офицерство, – вложил в уста Максима Максимыча.
Однако и Максим Максимыч не смог утаить до конца истинного облика абрека как непримиримого бойца против врагов своего народа . Штабс-капитан завершает рассказ о Казбиче так: «Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами...»
Шапсуги , жившие между берегов Черною моря, южным скатом Главного хребта, долиной Адерби и Абхазией, отчаянно сопротивлялись русским вплоть до 1863 г., когда теснимые правым флангом русских войск, они получили приказ переселиться на Кубанскую равнину или выселиться в Турцию. В огромной своей массе шапсуги предпочли последнее (1864). У храбрых и непримиримых шапсугов племенное устройство было весьма демократично. В конце XVIII в. – «права и преимущества дворян уничтожены и всенародно объявлено равенство... Последствием переворота было то, что одни из дворянских фамилий оставили край и нашли убежище у соседей, а другие прибегли под покровительство русских... Законодательная и распорядительная власти имеют у шапсугов начало свое в народе: следовательно, и управление должно считаться демократическим» .
Если к шапсугам, непримиримым и непримирившимся врагам русских, действительно, попал Казбич, это означало, что он из положения полумирного, полуабрека перешел открыто и окончательно на сторону злейших врагов русского завоевания.
«Лошадь его (Казбича) славилась в целой Кабарде», – рассказывает Максим Максимыч.
Лошадь Казбича – Карагез (по-турецки: l'Qaragez, черноглазая) – является как бы второй половиной самого абрека: она – его друг, помощник в его лихих наездах на русские станицы; поэтому же для Максима Максимыча она &‐ «разбойничья лошадь». Важнейшим условием абреческих успехов являлось обладание превосходной, выносливой лошадью. Вот почему в глазах настоящего и будущего абреков – Казбича и Азамата – Карагез имеет такую исключительную ценность.
Русские власти отлично сознавали значение Карагезов для черкесов и чеченцев. Автор «Поездки в Грузию» требует, чтобы поселения горцев были отделены от Линии пустым пространством: «Пространные равнины за линиею казаков, и смерть тому из переселенных, кто появится вооруженный и на лошади: вот что необходимо. Сие запрещение употребления лошадей тем удобнее исполнить, что они служат черкесам единственно для поисков грабежа, добычи; для пашни же и всех домашних работ употребляются волы» . Борьба с выносливой и быстрой черкесской лошадью представлялась русским завоевателям чуть ли не менее важным, чем борьба с самими черкесами.


У С.Н. Дурылина сильна «героизация» Казбича, да и горцев вообще. К словам Максима Максимыча о том, как Казбич продавал добытых им баранов, следует привлечь, как это делает В.А. Мануйлов, следующий фрагмент:
«Чеченцы торговлей занимались мало и считали это занятие постыдным. В краю, где война была не что иное, как разбой, а торговля – воровство, разбойник в мнении общества был гораздо почтеннее купца, потому что добыча первого покупалась удальством, трудами и опасностями, а второго – одною ловкостью в обмане. Если чеченцу и случалось что-нибудь продавать, то он продавал без уступки».
«Горец знал, что если он приведет на базар в укрепление животное для продажи, то его оставят на три дня на испытании; не окажется ли оно ворованным. Если в промежуток этого времени действительный хозяин не являлся, тогда деньги, следовавшие продавцу, отдавались ему покупателем, а в противном случае животное возвращалось настоящему его хозяину» (Дубровин Н. История войны и русск. владычества на Кавказе. Т. 1. Кн. 1. СПб., 1871. С. 216–217 и 382).
В книге Дурылина есть ряд ссылок на процитированную книгу.
Тему коня в романе Лермонтова освещает А.Б. Галкин, см. Приложение. – А.А.


В изображении абреков Казбича и Азамата Лермонтов, в реальном плане, завершает свои многочисленные попытки изобразить горцев Кавказа, сделанные в романтическом плане.
Как я любил, Кавказ мой величавый,
Твоих сынов воинственные нравы
………………………………………….
И диких тех ущелий племена,
Им Бог – свобода, их закон – война.
(«Измаил-бей», 1832.)

Эту любовь к горским племенам Кавказа Лермонтов сохранил и в «Герое нашего времени»: она проступает здесь сквозь строго реалистический строй повествования.
Правдиво и исторически верно изображая отношение русского офицерства к своим противникам, Лермонтов-прозаик, за свое изображение горцев в своем романе, заслуживает того же отзыва, который вызван кавказскими поэмами Лермонтова:
«Кто, как Лермонтов – русский офицер, посланный против чеченцев, против кавказских народов, отличавшийся в боях храбростью и отвагой, кто, как он, сумел в своих стихах тонко, остро и с глубочайшим сочувствием рассказать о силе сопротивления горцев царизму, кто, как он, сумел вылепить скульптурные образы мужественных, храбрых, свободолюбивых горцев, не желающих покориться царскому владычеству?» .
В 1841 г., когда Лермонтов в последний раз возвращался на родину с Кавказа, он писал:

Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Строки эти принадлежат боевому офицеру, происходящему из старинного дворянского рода. Но этот офицер и дворянин отвергает здесь все, в чем официальная Россия царя и его слуг видела проявление любви к родине. Недавние победы Николая I над Персией и Турцией (1826–1829) и самая война с горцами Кавказа для Лермонтова представляется лишь пустой «славой, купленной кровью» русского народа и порабощаемых народов Кавказа. Эта слава – «не шевелит отрадного мечтанья» в Лермонтове.
Лермонтов любит родину «странною любовью», непонятной для Николая I и его споспешников: – любовь Лермонтова к родине – это любовь к ее великому народу, к ее неоглядным просторам с «дрожащими огнями печальных деревень», это любовь к свободе этого народа.
Лермонтов, по словам Н.А. Добролюбова, «умевши рано постичь недостатки современного общества, умел понять и то, что спасение от этого ложного пути находится только в народе. Доказательством служит замечательное стихотворение «Родина», в котором он становится решительно выше всех предрассудков патриотизма и понимает любовь к отечеству истинно, свято и разумно» .
Слова Добролюбова полностью относятся и к «Герою нашего времени»: в изображении горцев Кавказа, в своем отношении к ним и к их борьбе за свою независимость, Лермонтов «становится решительно выше всех предрассудков патриотизма и понимает любовь к отечеству истинно, свято и разумно».

 

С.Н. Дурылин «Герой нашего времени» М.Ю. Лермонтова.
Комментарии

Составление и примечания Антона Андреевича Аникина

 

С.Н.Дурылин и его комментарий «Героя нашего времени»     (А.А.Аникин)

Предисловие 

ЧАСТЬ I. Из творческой истории романа.

~  Лермонтов в работе над "Героем нашего времени"
~ Кавказ и кавказцы в романе Лермонтова
~ Печорин
~ Вокруг Печорина
~ Сверстники и потомки Печорина

ЧАСТЬ II. Материалы к изучению романа

~ Бэла
~
Максим Максимович
~ Журнал Печорина
~ Тамань
~ Княжна Мери
~ Фаталист

Приложения

~ Николай I о романе Лермонтова
~ С.О. Бурачок. «Герой нашего времени» (фрагмент)
~ Е.П. Лачинова (Е. Хамар-Дабанов). Проделки на Кавказе (фрагмент)
~ Ю.И. Айхенвальд. Заметка о «Герое нашего времени»
~ А.Б. Галкин. Тема коня в «Герое нашего времени»
~ А.А. Аникин. Хронология и композиция романа

Предисловие

Величайшие художники русской литературы – Н.В. Гоголь, С.Т. Аксаков, И.С. Тургенев, Л.Н. Толстой, А.П. Чехов, А.М. Горький – единодушно признавали роман Лермонтова «Герой нашего времени» за образцовое произведение русской прозы.
Гоголь утверждал: «Никто еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозой» («В чем же, наконец, существо русской поэзии?». 1846). В собственноручном списке книг, оказавших на него влияние, Л.Н. Толстой отмечает: «Лермонтов. Герой нашего времени. Тамань. Очень большое». «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова, – говорил Чехов, – я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, по предложениям, по частям предложения. Так бы и учился писать».
Подобную же исключительно высокую оценку «Герой нашего времени» встретил в русской критике. В.Г. Белинский считал «Героя нашего времени» вечным драгоценным достоянием русской литературы. В рецензии по поводу третьего издания романа (1843) великий критик писал: «Перечитывая вновь «Героя нашего времени», невольно удивляешься, как в нем все просто, легко, обыкновенно, и в то же время так проникнуто мыслью, жизнью, так лирично, глубоко, возвышенно. Кажется, будто все это не стоило никакого труда автору, – и тогда вспадает на ум вопрос: что же еще он сделал бы? Какие поэтические тайны унес он с собою в могилу?»
Будучи великим произведением русской художественной прозы, «Герой нашего времени» является в то же время замечательным летописным памятником целой эпохи, чрезвычайно важной в истории русской культуры.
«Лермонтов – великий поэт, – утверждал Белинский по поводу «Героя нашего времени»: – он объективировал современное общество и его представителей» (письмо В.Г. Белинского к В.П. Боткину 13 июня 1840 г.). Вот почему ни одно сочинение, пытающееся изобразить жизнь, мысль, чувства и историческое дело людей 1830–1840-х годов, к которым принадлежат Белинский, Герцен, Огарев, Бакунин, не обходится без ссылок на показания Лермонтова, в образе Печорина «объективировавшего» одного из действительных героев этого замечательного времени.
Есть у романа Лермонтова и третье важное значение. Завершая собой целый ряд произведений Лермонтова, рисующих одиночку-мятежника, протестанта против окружающей его косной и реакционной среды, «Герой нашего времени» заключает в себе отражение многих мыслей, суждений и жизненных наблюдений самого Лермонтова. Большое значение «Героя нашего времени» для биографии Лермонтова давно уже признано биографами поэта,
Несмотря на указанное тройное значение «Героя нашего времени», нельзя назвать ни одной литературоведческой работы, сполна посвященной знаменитому роману.
Существует большая критическая литература о личности Печорина, но до сих пор не было сделано попытки установить хронологию его жизни, чтобы точно определить, «героем» какого «времени» он является, и выяснить, с какой социальной средой имеет он прямую связь. Не существует ни одной работы, которая пыталась бы выяснить географическую почву и историческую обстановку, в которой происходит самое действие романа Лермонтова.
Целое множество историко-географических подробностей и этнографо-бытовых деталей, важных для понимания романа, доныне остается без объяснения. Тема «Лермонтов в его романе» никем не разработана, отчего до сих пор неясна автобиографическая подоснова романа. Если вопрос о потомках Печорина, о дальнейших вариациях его типа в литературе, был поставлен И.Н. Розановым в его работе «Отзвуки Лермонтова» (1914), то вопрос о сверстниках Печорина, об его литературных современниках, еще не поставлен в литературоведении.
Можно бы значительно умножить число этих «пустых мест» в научном изучении «Героя нашего времени».
Предлагаемая работа ни в какой мере не притязает на то, чтобы восполнить все эти пробелы в изучении одного из величайших памятников русской литературы и общественности: это дело по силам не одному, а многим исследователям, при долгой и напряженной общей работе.
Автор представляет здесь читателю только пособие к такому изучению «Героя нашего времени». Предлагаемое пособие к изучению «Героя нашего времени» разделяется на две части.
Первую часть составляют отдельные статьи: «Лермонтов в работе над «Героем нашего времени», «Кавказ и кавказцы в романе Лермонтова», «Печорин», «Вокруг Печорина», «Сверстники и потомки Печорина».
Вторая часть представляет собой свод объяснений, сопутствующих ходу авторского изложения. В этот объяснительный свод материалов к изучению романа вошли небольшие статьи-экскурсы, справки и заметки исторического, географического, этнографического, историко-литературного и биографического содержания, – поясняющие те или иные стороны романа Лермонтова, важные для его надлежащего прочтения и верного понимания. Отсутствие подобных объяснений даже в лучших изданиях Лермонтова (например, в издании «Асаdemia», М.-–Л. 1936-–1937) делает появление такого объяснительного свода к «Герою нашего времени» существенно необходимым.
По мысли автора первый отдел книги должен ввести читателя в основные вопросы изучения «Героя нашего времени», второй отдел должен помочь читателю разобраться во многих других сторонах романа, в особенностях его литературного построения и в многообразии его жизненного содержания.

За дружескую помощь в моей работе приношу глубокую признательность проф. Н.Л. Бродскому, проф. Н.К. Гудзию, И.А. Комиссаровой, М.Н. Лошкаревой и проф. Н.П. Сидорову.

С. Дурылин

Лермонтов в работе над "Героем нашего времени"


ПЕЧОРИН В ПОВЕСТИ «КНЯГИНЯ ЛИГОВСКАЯ»

«Герой нашего времени» в составе пяти повестей, образующих роман, написан Лермонтовым в 1838–1839 гг., но, как попытка повествования о Печорине, он был начат значительно ранее.
16 января 1836 г. из Тархан Лермонтов писал С.А. Раевскому: «Пишу четвертый акт новой драмы, взятой из происшествия, случившегося со мною в Москве» . Это была драма «Два брата», в главном действующем лице которой – Александре Радине – можно видеть первый набросок характера, близкого Печорину: недаром одну из наиболее ярких самохарактеристик Радина Лермонтов, почти без изменения, включил в одно из самых ответственных самопризнаний Печорина в «Княжне Мери». Два других действующих лица из той же драмы – князь и княгиня Вера Лиговские – явились литературными прообразами Веры и ее мужа в той же «Княжне Мери».
Следующим прямым этапом к «Герою нашего времени» явился неоконченный роман «Княгиня Лиговская» (1836). Лермонтов попытался в нем обработать тот же сюжет, что в «Двух братьях»; основою сюжета, как и там, послужило действительное «происшествие», причинившее много горя поэту: любимая поэтом В.А. Лопухина (1814-–1851) вышла замуж за П.Ф. Бахметева (май 1835 года), но на этот раз «происшествие» было значительно осложнено другими художественными задачами. В писании романа принял какое-то участие друг Лермонтова, С.А. Раевский (1808-–1876), Работа была прервана высылкой (в связи со стихами на смерть Пушкина) Лермонтова на Кавказ, Раевского – в Петрозаводск. Возвращенный из ссылки Лермонтов писал Раевскому 8 июня 1838 г.: «Роман, который мы с тобой начали, затянулся и вряд ли кончится, ибо обстоятельства, которые составляли его основу, переменились, а я, знаешь, не могу в этом случае отступить от истины». Роман оборвался на 9--й главе.
«Княгиня Лиговская» – пролог к «Герою нашего времени». В нем впервые появляется Григорий Александрович Печорин, и роман дает предысторию того самого Печорина, который является стержневым действующим лицом «Героя нашего времени». «Княгиня Лиговская» дает изображение его молодых петербургских лет, предшествующих высылке его на Кавказ, с которой начинается действие «Героя нашего времени». Это та пора жизни Печорина, о которой он говорит Максиму Максимычу: «В первой моей молодости, с той минуты, как я вышел из опеки родных, и стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и, разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце оставалось пусто». Среди этих «влюблений» у Печорина была и настоящая любовь – к Верочке Р--вой, вышедшей за князя Лиговского: это та самая Вера, которую во втором замужество за Г-вым мы встретим в «Княжне Мери»: чувство, к ней у Печорина конца 1830-х годов так же единственно и подлинно, как и у Печорина самого начала 1830-х годов. В «Княгине Лиговской» Печорин – молодой гвардейский офицер, с умом «резким и проницательным», с «пышным воображением», у него уже налицо все психические черты кавказского Печорина: показное «равнодушие», сквозь «холодную кору» которого «прорывалась часто настоящая природа человека» – страстная и волевая; деланная замкнутость не но «всеобщей моде», а потому, что «сжимал свои чувства и мысли из недоверчивости или из гордости»; на устах его «едкая шутка», скрывающая «собственное смущение». Наружность у него та же, что и у противника Грушницкого. Социальная среда и классовая почва у петербургского Печорина те же, что у кавказского. Факты его молодой биографии ничем не противоречат биографии второго Печорина. «Повелитель трех тысяч душ и племянник двадцати тысяч московских тетушек», он странствовал по пансионам, поступил, наконец, в университет, а больше проказничал в веселой «bande joyeuse». Из университета ему пришлось пойти в военную службу, как самому Лермонтову вступить в петербургскую школу гвардейских подпрапорщиков. Но «открылись польская кампания» – и вместо школы Печорин попал на войну. После кампании он «был переведен в гвардию». Давняя любовь к Верочке окончилась катастрофой: она вышла за князя Лиговского.
Все основные точки жизни Печорина и все характерные линии портрета «героя нашего времени» уже даны в «Княгине Лиговской»: этот роман мог бы развиваться в дальнейших главах в направлении, которое вело бы прямо к кавказскому Печорину. Но Лермонтов осложнил свою задачу. Он вложил в «Княгиню Лиговскую» много сырого автобиографического материала (в том числе свою историю с Сушковой и вместе с тем пытался объективировать материал в виде реалистического повествования с двумя пересекающимися темами: социальной (история столкновения богатого гвардейца Печорина с бедным чиновником Красинским ) и психолого-романтической, в свою очередь двойной: а) любовь Печорина к Вере Лиговской и б) его «роман» с Негуровой. Лермонтов в «Княгине Лиговской» учится, на современной теме, приемам реалистического повествования, образцы которого дал Пушкин в «Повестях Белкина», но заимствует кое-что и у Гоголя из его «Петербургских повестей».
Сложность чисто художественной задачи уже сама по себе затрудняла развитие романа, а вместе с тем, с течением времени, для Лермонтова, как видно из приведенного письма к Раевскому, отпала, так сказать, злободневность того «происшествия», которое продолжало лежать в центре «Княгини Лиговской», как и в предшествующей драме. Творческое внимание поэта перекосилось с события на личность Печорина, на его психологическую трагедию. Пребывание поэта на Кавказе в первой ссылке (1837) для Печорина сделало то же, что для «Демона»: Лермонтов перенес действие романа из Петербурга на Кавказ, точно так же, как действие поэмы – из Испании в Грузию.

Примем к сведению, что В.А. Мануйлов считает отождествление между собой двух Печориных – в романе и в повести – «методологической ошибкой» С.Н. Дурылина. На наш взгляд, это не меняет самой сути и генезиса характера, создаваемого Лермонтовым, и в любом случае должно восприниматься как исследовательская версия, к которой не приложимы критерии ошибочности. – А.А.

РОМАН В ПОВЕСТЯХ

К тому же 1838 г., когда Лермонтов окончательно оставил «Княгиню Лиговскую», относится начало работы над первыми повестями из «Героя нашего времени». Для образа Печорина оказался чрезвычайно благоприятным уход от петербургского фона и окружения, который так старательно выписывался в «Княгине Лиговской»: фон этот выходил там очень похож на изображения московского и петербургского «света» в «Горе от ума», в «Евгении Онегине», в повестях В.Ф. Одоевского «Княжна Зизи» и «Княжна Мими». Рельефность образа Печорина сразу выиграла, как только фоном сделался Кавказ, а окружение стало пестрым: контрабандисты, черкесы, казаки, захолустные армейские офицеры, разношерстное общество на водах и т. д. Фигура Печорина, расплывавшаяся в петербургских сумерках светского безделья и пустоты, ярко осветилась контрастным, но правдивым светом. Уводя Печорина из Москвы и Петербурга на Кавказ и не приводя его ни на час в среднерусскую дворянскую усадьбу, Лермонтов избегал для своего героя параллелизма с его старшим братом – Онегиным.
Вместе с тем, вводя Печорина в каждой повести всякий раз в новую социальную среду, Лермонтов лишний раз обнаруживает безвыходное одиночество Печорина, его трагическую разобщенность с людьми: в какой бы жизненной среде, от светских дам до воинственных чеченцев, ни появлялся Печорин, в какие бы причудливые жизненные столкновения он ни был замешан, он нигде не пускает прочного корня в социальную почву, всегда он оказывается «лишним человеком», остающимся в полном одиночестве.
«Герой нашего времени» не собрание разнородных повестей, сброшюрованных в роман с помощью общего заголовка. Черновые рукописи «Максима Максимыча», «Княжны Мери» и «Фаталиста» (Ленинградская Публичная библиотека имени М.Е. Салтыкова-Щедрина; ныне – Российская национальная библиотека. – А.А.) уже объединены общим заглавием: «Один из героев начала века» – явный знак, что они были задуманы и писались как звенья одной цепи. Однако Лермонтов выдавал их в печать по отдельности, как самостоятельные единицы, без хронологической или композиционной связи, объединяя лишь подзаголовками: «Из записок офицера о Кавказе». В письмах Лермонтова нет никаких упоминаний о процессе работы над повестями. Утаивая этот процесс от всех, Лермонтов лишил нас каких-либо показаний мемуаристов. Творческие усилия Лермонтова, как показывают рукописи, направлены главным образом на выработку языка повестей: он добивается чеканного изящества речи, емкой сжатости, меткой точности мыслей. Контуры образов, сценировка действия, идеология, социальная основа повестей остаются неизменными: рукописный текст – за 2–3 исключениями – мало отличается от печатного. Процесс их создания и выработки остается у Лермонтова за пределами рукописи. (См. мою книгу: «Как работал Лермонтов», М. 1934, из--во «Мир».)

БЭЛА

Из отдельных повестей, составляющих роман «Герой нашего времени», первой появилась в печати «Бэла» с подзаголовком: «Из записок офицера о Кавказе». Подзаголовок точно определяет все особенности построения повести. Жанр «записок» – жизненных (путевых, военных и т.д.) и литературных – был распространен в 1810–1830--х годах, и в особенности жанр «записок офицера» (родоначальниками жанра явились С.Н. и Ф.Н. Глинки и И.И. Лажечников со своими офицерскими «письмами» и «записками» о войне 1812 года). В художественной прозе жанр «офицерских» – и в частности кавказских – записок разрабатывал декабрист А.А. Бестужев-Марлинский . Не менее популярен был жанр «кавказских» же путевых записок. Так, в 1833 г., в распространенном «Московском Телеграфе» напечатана чья-то «Поездка в Грузию», описывающая тот же перевал через Кавказский хребет, что и в «Бэле», но в обратном направлении. Классическими кавказскими путевыми записками явилось пушкинское «Путешествие в Арзрум» (первый отрывок в «Литературной Газете», 1830; полностью – в «Современнике», 1836). Лермонтов в «Бэле» и «Максиме Максимыче» пользовался популярным жанром офицерских путевых записок для яркого, психологически оправданного показа Печорина и для характеристики общества и природы, окружавших героя на Кавказе.
Картины природы даются в повести не в качестве романтико-философских эпизодов, не в виде вставных «стихотворений в прозе» и не в служебном значении яркого красочного «фона» для драмы: они занимают в повести вполне естественное и оправданное место страниц путевого дневника. Показ картин природы прерывается в повести то бытовыми подробностями переезда, то перемолвками автора с его дорожным спутником, то, наконец, рассказом Максима Максимыча про Бэлу. Яркие зарисовки кавказской природы реалистически оправданы в первой повести; Лермонтов в остальных частях романа уже не возвращается к ним (лишь в «Княжне Мери» даны два–три пейзажных наброска); однако читатель все время знает, где происходит действие.
В «Бэле» рассказана романическая история, которая могла бы уместиться в романтическую поэму с черкесами и русским офицером, наподобие поэмы «Измаил-бей» (1832), но Лермонтов дважды принял меры к тому, чтобы история прозвучала с предельной правдивостью и простотой, она извлечена из записок обыкновенного проезжего офицера, а в записки внесена со слов еще более обыкновенного армейского штабс-капитана. Пропущенная сквозь фильтр изустного бытового сказа, история любви русского офицера и черкешенки профильтрована от примеси мишуры и позолоты поэмного романтизма, для которого подобный сюжет сделался, к 1840--м годам, уже трафаретным.
Пейзаж, психологическая характеристика, бытовая сцена, повествовательный чужой «сказ» – в «Бэле» связаны в одно целое, свободно развертывающееся по двум параллелям: а) перевал двух офицеров через Крестовую гору, описанный в записках одного из них, и б) драматический эпизод из жизни героя романа, разыгравшийся в этих же горах. Такой композицией Лермонтов достиг естественной увязки всех элементов повести: положений, лиц, фабулы, пейзажа, соотношений причинных и стилистических.
Герой романа, Печорин, показан в повести сквозь призму мысли, чувства и нравственного суда человека, ему противоположного, – через «сказ» простого армейского служаки Максима Максимыча. Это опять нарочито реалистический способ показа сложного характера через восприятие его в сознании обыкновенного человека, каких тысячи. В предшествующих своих произведениях – в романтических поэмах – Лермонтов прибегал только к противоположному методу: он пытался показать своею героя – бунтаря-одиночку и лишнего человека-протестанта – с помощью его собственных самопризнаннй, «исповедей», монологов и т. д. («Исповедь», «Боярин Орша», «Демон», «Маскарад» и др.).
Во второй части романа Лермонтов показывает Печорина с помощью его дневника: внутренний мир Печорина так сложен и замкнут, что его невозможно было бы обнаружить с помощью одних лишь показаний свидетелей со стороны (Максим Максимыч, проезжий офицер). Исповедь Печорина перед самим собой – дневник – была поэтому необходимой частью романа.
При первом появлении «Бэлы» в «Отечественных Записках» Белинский уже признал в повести Лермонтова произведение, в котором должно видеть образец художественной реалистической прозы: «Простота и безыскусственность этого рассказа невыразимы, и каждое слово в нем так же на своем месте, как богато значением. Вот такие рассказы о Кавказе, о диких горцах и отношениях к ним наших войск мы готовы читать, потому что такие рассказы знакомят с предметом, а не клевещут на него. Чтение прекрасной повести Лермонтова может быть полезно еще и как противоядие повестей Марлинского». Через год после этого отзыва, говоря о «Бэле» в статье о «Герое нашего времени», Белинский требовал от читателя «обратить внимание на эту естественность рассказа, так свободно развивающегося – без всяких натяжек, так славно текущего собственною силою, без помощи автора» .

ФАТАЛИСТ

Второй повестью из числа образующих «Героя нашего времени» явился в печати «Фаталист»; написанный в первой половине 1839 г., он был напечатан в ноябре этого же года в «Отечественных Записках» с таким предисловием: «Предлагаемый здесь рассказ находится в записках Печорина, переданных мне Максим Максимычем. Не смею надеяться, чтоб все читатели «Отечественных Записок» помнили оба эти незабвенные для меня имени, и потому считаю нужным напомнить, что Максим Максимыч есть тот добрый штабс-капитан, который рассказал мне историю Бэлы, напечатанную в третьей книжке второго тома «Отечественных Записок», а Печорин – тот самый молодой человек, который похитил Бэлу. Передаю этот отрывок из записок Печорина в том виде, в каком он мне достался». Предисловие устанавливало композиционную связь между повестями, разделенными в журнале семимесячным промежутком, впервые соединяя их в какое-то целое повествование. В романе связь эта устанавливается особой повестью – «Максим Максимычем», а композиционное местонахождение этих двух, ранее всего написанных, повестей, оказалось иным: «Бэла» начинает роман, «Фаталист» ею заканчивает. Стилистически «Фаталист» объединяется с «Таманью»: обе повести – отрывки из записок Печорина, повествующие об отдельном замкнутом эпизоде его биографии, в котором центральным действователем является другое лицо. Как и в «Тамани», Печорин изображен в «Фаталисте» человеком активным и волевым, но растрачивающим впустую свои силы.

ТАМАНЬ

Третья из повестей, вошедших в «Героя нашего времени» и напечатанных до появления целого романа, повесть «Тамань», написанная в 1839 году, появилась перед самым выходом в свет всего романа, с примечанием: «Еще из записок Печорина, главного лица в повести «Бэла», напечатанной в третьей книжке «Отечественных Записок» 1839 года». В этом эпизоде из «записок», веденных после описываемого события, как спокойное его припоминание, Печорин действует в социально чуждой ему среде (черноморские контрабандисты), выказывая беспокойный интерес к сильным ощущениям и крепость самообладания. Но занят в «записках» Печорин не собой, а окружающим и происходящим: Лермонтов заставил его с пристальной внимательностью и предельной отчетливостью изображать жизнь, а не размышлять о ней.
В основе сюжета повести лежит, по мемуарному преданию , происшествие, случившееся с самим Лермонтовым во время сто квартирования в Тамани, у казачки Царицыхи . Внешняя обстановка и характеры действующих лиц изображены Лермонтовым близко к действительности; как видно из воспоминаний товарища Лермонтова, М. Цейдлера, посетившего Тамань в 1838 году . Изображая события рукой Печорина, Лермонтов передал ему всю зоркость своей реалистической наблюдательности и меткую чеканность рассказа. При драматической стремительности действия, повествование развертывается со спокойной поступательной ровностью эпоса. При крайней простоте и сжатости изложения, когда на учет берется каждое слово, повесть насыщена всем полнокровием жизни. «Тамань» остается в русской литературе непревзойденным образцом повести. Появление ее Белинский встретил восторженными словами: «Мы не решились делать выписок из этой повести, потому что она решительно не допускает их; это словно какое-то лирическое стихотворение, вся прелесть которого уничтожается одним выпущенным или измененным не рукою самого поэта стихом; она вся в форме; если выписывать, то должно бы ее выписать всю от слова до слова; пересказывание ее содержания даст о ней такое же понятие, как рассказ, хотя бы и восторженный, о красоте женщины, которой вы сами не видели».
К «Тамани» больше, чем к какой-либо другой части «Героя нашего времени», относятся отзывы другого лагеря критики – славянофильского, его правого (С.П. Шевырев) и левого (Аполлон Григорьев) флангов: «Его сила творческая легко покоряет себе образы, взятые из жизни, и дает им живую личность. На исполнении видна во всем печать строгого вкуса: нет никакой приторной изысканности, и с первого раза особенно поражают эта трезвость, эта полнота и краткость выражения, которые свойственны талантам более опытным, а в юности означают силу дара необыкновенного» (Шевырев). Аполлон Григорьев говорил о Лермонтове как о «писателе, лучше и проще которого не писал по-русски никто после Пушкина».
Великие художники русской прозы являются величайшими ценителями лермонтовской прозы, и в первую очередь – «Тамани».
В июле 1840 г. С.Т. Аксаков писал Н.В. Гоголю: «Я прочел Лермонтова «Героя нашего времени» в связи и нахожу в нем большое достоинство. Живо помню слова ваши, что Лермонтов прозаик будет выше Лермонтова стихотворца» . В статье «В чем же наконец существо русской поэзии» (1846) Гоголь утверждал: «Никто еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозою» – никто: стало быть, ни Пушкин, ни сам Гоголь. В дневнике Льва Толстого находим записи об усиленном чтении Лермонтова: » Читал Лермонтова 3--й день» (1852, XII, 26); «перечитывал «Героя нашего времени» (1854, XII, 11) и т. д. Усиленно читая в начале 1850--х годов, – в эпоху формирования собственного стиля, – прозу Лермонтова, Л.Н. Толстой явно отдавал ей преимущество перед прозой Пушкина. «Я читал «Капитанскую дочку», – записывает Толстой в кавказском дневнике 1853 года (31 ноября), – и увы! должен сознаться, что теперь уже проза Пушкина стара не слогом, но манерой изложения. Теперь справедливо – в новом направлении интерес подробностей чувства заменяет интерес самых событий… Повести Пушкина голы как-то». В этом замечании «интерес подробностей чувства», интерес психологического анализа, составляющий самое существо «Героя нашего времени», поставлен выше «интереса самых событий». Повести Пушкина, лишенные психологического анализа, но богатые развитием сюжета, поэтому кажутся Толстому «голыми». В собственноручном списке книг, оказавших на него влияние, Толстой отмечает: «Лермонтов. Герой нашего времени. Тамань. Очень большое» . В 1909 г. на вопрос пишущего эти строки, какое из произведении русской прозы он считает совершеннейшим с точки зрения художества, Лев Николаевич, нимало не колеблясь, назвал «Тамань». Тургенев признавал, что «из Пушкина целиком выработался Лермонтов: та же сжатость, точность и простота». Указывая, что в «Княжне Мери» есть отголосок французской манеры, Тургенев восклицал: «Зато какая прелесть «Тамань»!» . Неоднократно называя «Тамань» как образец русской прозы, Чехов утверждал: «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, по предложениям, по частям предложения. Так бы и учился писать" . «Тамань», в глазах Чехова, – учебная книга высшего художественного мастерства.
В письме к Я.П. Полонскому Чехов писал: «Лермонтовская «Тамань» и пушкинская «Капитанская дочка», не говоря уже о прозе других поэтов, прямо доказывают тесное родство сочного русского стиха с изящной прозой».

МАКСИМ МАКСИМЫЧ

Две остальные повести из числа составляющих роман «Герой нашего времени» – «Максим Максимыч» и «Княжна Мери» – Лермонтов не печатал в журнале, а обнародовал впервые в отдельном издании своего романа в 1840 г.
Повесть «Максим Максимыч», написанная в 1839 г., составляет прямое – сюжетное, хронологическое и стилистическое – продолжение первой: в черновом автографе она, как и «Бэла», носила подзаголовок: «Из записок офицера» с эпиграфом: «И они встретились». (Один сочинитель.) Но в общей системе сложного повествования о Печорине «Максим Максимыч» занимает особое место: это предпоследний этап из «беспокойств» лишнего человека: его бегство из опостылевшей России. В дальнейшем, нам остается узнать из предисловия к «Журналу Печорина» только о его смерти. В противоположность «Княжне Мери», «Максим Максимыч» имеет значение дополнения, необходимого для законченной вырисовки главного героя, -– значение звена, связующего отдельные повести в роман. В «Максиме Максимыче» Печорин показан извне: описание его наружности, необходимое для романа, не могло найти места в его собственных записках («Тамань», «Фаталист», «Княжна Мери») и не поручено такому простодушному рассказчику, как Максим Максимыч. Единственное лицо, которому это могло быть поручено без нарушения правдоподобия, был человек того же социально-культурного круга, как и сам Печорин, – офицер-путешественник. Печорин взят на ходу: он едет Персию неизвестно зачем – и именно эта эпизодичность, случайность, мгновенность встречи придает рассказу особую достоверность: Печорин здесь сфотографирован, тогда как в других повестях или он сам рисовал себя, или его рисовали. Стремясь к объективности показа своего героя, Лермонтов исчерпывающе дополнил этой повестью свой цикл повестей о нем. С другой стороны, повесть дает образ Максима Максимыча в прямом соотношении с образом Печорина; от этого контрастного сопоставления выигрывают в правдивости обе фигуры: разочарованного гвардейца-аристократа и крепкого «бытового человека» – старого служаки. На путях Лермонтова к реализму «Максим Максимыч» – последний этап: в повести нет ни одного романтического штриха. Именно на опыте «Максима Максимыча» Гоголь мог утверждать, что в Лермонтове «готовился будущий великий живописец русского быта». Многие новые вариации Максима Максимыча появились в военных повестях Льва Толстого.

КНЯЖНА МЕРИ

Самая крупная из повестей, входящих в состав «Героя нашего времени», «Княжна Мери», написана в 1839 г. и, как указано, появилась только в отдельном издании романа (1840). В композиции романа ей принадлежит центральное место: это повесть Печорина о самом себе. Поэтому ей придана форма дневника, – прямых, своевременных откликов на жизнь, непосредственных «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», – в противоположность «Тамани» и «Фаталисту», являющимися отрывками из записок Печорина о событиях, ранее пережитых, в которых участие его было случайным. Поскольку «Герой нашего времени» есть первый русский психологический роман, «Княжна Мери» является его сердцевиной: именно в ней высказана «история души человеческой» (см. предисловие к «Журналу Печорина»). Печорин показан здесь в автохарактеристике, но связь его с людьми, сношения любовные, дружеские, враждебные, соприкосновения с разными кругами «водного общества» вносят в эту автохарактеристику важные дополнения: таким путем вводятся более объективные коррективы в субъективные страницы дневника. Конец повести опять дает не дневник, а записки, писанные после событий, что более объективирует изложение важнейшего события (дуэль), развязывающего повесть: Печорин ведет эти записки в крепости Максима Максимыча, где отбывает наказание за дуэль с Грушницким. Вставленное в эту запись Печорина письмо Веры вводит читателя в новый опыт понимания личности Печорина: силуэт его рисуется рукой любящей женщины. В свою повесть Лермонтов вводит, глубоко их изменяя, тех, кого пробовал ввести в центр неоконченной «Княгини Лиговской»: Вера – это княгиня, муж ее – князь. Эти лица, мелодраматически показанные еще в пьесе «Два брата» (1836), в повести становятся на втором плане (особенно князь – муж Веры), но зато приобретают действительную жизненность. Лермонтов понял, что ошибался доселе в размерах и пропорциях изображения: в рисунке второго плана оказалось жизненно то, что было неудачно намечено в пятиактной мелодраме, и оказалось ярким и четким то, что расплывалось на страницах неоконченного обширного романа. Прозвище «Лиговские» и княжеский титул присвоены теперь Мери и ее матери.
Записи дневника Печорина строятся по нескольким типам: афористических заметок, моментальных психологических фотоснимков с самого себя, диалогов с Вернером и Грушницким, широких зарисовок с натуры (водное общество, бал в ресторации), торопливых, коротких памяток о случившемся (например, запись от 14 июня). Эта пестрота записей, уничтожая обычную монотонность дневниковых повествований, придает повести сложность и живость, позволяя провести через записи живую вереницу действующих лиц разного калибра и окраски. Из их числа Грушницкий играет в «Княжне Мери» роль, композиционно близкую той, что играл Максим Максимыч в «Бэле»: армейский юнкер контрастирует с Печориным, как армейский штабс-капитан, но с той существенной разницей, что контрастирование сгущено здесь до пародирования. Грушницкий часто оказывается Печориным, показанным в кривом зеркале. С другой стороны, в лице доктора Вернера Печорин сопоставлен в романе с человеком интеллигентной профессии, вероятно, разночинцем по происхождению (на дворянство Вернера в романе нет ни намека) и материалистом по мировоззрению. Вернер – единственное лицо в романе, которое умственно близко и интеллектуально равно Печорину.
«Княжна Мери» – единственная из пяти повестей, где Печорин появляется на фойе родной ему социальной среды высшего столичного светского общества, но эта среда скупо урезана до одной гостиной княгини Лиговской. Остальное окружение Печорина – кавказское офицерство и провинциальное дворянство.
В хронологической последовательности сквозного повествования, события, рассказанные в «Княжне Мери», предшествуют тому, о чем рассказывается в «Бэле», «Фаталисте», «Максим Максимыче» – и следуют, с некоторым перерывом во времени, за тем, что рассказано в «Тамани». Хранящийся в Ленинградской Публичной библиотеке автограф «Княжны Мери» позволяет проследить приемы работы Лермонтова над прозой (см. комментарий к этой повести).

ПРЕДИСЛОВИЕ К ЖУРНАЛУ ПЕЧОРИНА

Проведя три повести в «Отечественных Записках» , Лермонтов, не печатая в журнале остальных двух повестей, объединил пять повестей в отдельном издании не в виде собрания повестей, как было оповещено при печатании «Фаталиста» , а в виде романа в двух частях.
Первую часть составляют «Бэла», «Максим Максимыч» и «Тамань». Вторая часть состоит из «Княжны Мери» и «Фаталиста».
Три последние повести расположены одна за другой, как отрывки особого «Журнала Печорина», – единственного действующего лица романа, которое проходит через все пять повестей.
«Журнал Печорина», составляющий ровно две трети всего романа, дает самоизображение Печорина, в противоположность первой трети романа («Бэла» и «Максим Максимыч»), где Печорин изображается со стороны. Лермонтов не мог ограничиться этим объективным изображением своего героя со стороны, так как основной считал для себя психологическую задачу, а она лучше всего разрешалась в форме исповеди . Форма дневников и записок сама собой исключала возможность сатирического показа героя.
Недовольный этим, С.П. Шевырев упрекал Лермонтова: «Такие люди, как Печорин, но ведут и не могут вести своих записок, – и вот главная ошибка в отношении к исполнению. Гораздо лучше было бы, если бы автор рассказал все эти событии от своего имени: так искуснее бы он сделал и в отношении к возможности вымысла и в художественном» .
Предисловие офицера-издателя – в первом издании (1840) единственное предисловие, бывшее в романе, – устанавливает ту точку зрения, с которой читатель должен относиться к признаниям Печорина, находящимся в его «журнале»: издатель «убедился в искренности» Печорина и исповедь его определяет как «беспощадную» к его «слабостям и порокам».
Чтобы еще сильнее подчеркнуть искренность исповеди Печорина, «издатель» противопоставляет ей знаменитейшую из автобиографий – «Исповедь» Жан Жака Руссо (1712-–1778). «Недостаток» ее, по суду Лермонтова, не только в том, что автор «читал ее друзьям», но в неискренности и сочиненности; сравнивая «Новую Элоизу» Руссо с «Вертером» Гете, Лермонтов писал в «Заметках» 1831 г.: «Вертер лучше. Там человек – более человек. У Жан Жака даже пороки не таковы, как они есть. У него герои насильно хотят уверить человека в своем великодушии».
И автобиографию, и роман Руссо Лермонтов определяет как «историю души человеческой» и утверждает: «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа" . Лермонтов был хорошо знаком с классическими «историями души» XVIII-–XIX веков, каковы «Вертер» Гете, поэмы Байрона, «Рене» Шатобриана, «Адольф» Б. Констана, «Исповедь сына века» Мюссе, «Оберманн» Сенанкура и др. Каждая поэма Лермонтова, в той или иной степени, есть «история души человеческой», изложенная в форме исповеди .
«Герой нашего времени» – первый опыт психологического романа в русской литературе. Своим романом Лермонтов положил прочную основу нашему психологическому роману, – указывал еще проф. Н.И. Стороженко. Хотя Тургенев и Достоевский считали себя учениками Пушкина, но по психологическому характеру творчества их романы и повести теснее примыкают к «Герою нашего времени», чем к «Капитанской дочке» и повестям Пушкина. Особенно близка здесь связь с Лермонтовым у Л.Н. Толстого: его «история души человеческой» в трех фазах ее развития: детство, отрочество, юность, была бы невозможна в русской литературе до появления лермонтовского психологического романа.

(Вопрос об искренности дневника и отсутствии в нем сатиры может иметь иные решения. См. нашу статью в Приложении. Указания в предисловии принадлежат не собственно автору, а именно герою-повествователю, это его доверчивое суждение и, возможно, психологическая игра автора. – А.А.)

КОМПОЗИЦИОННЫЙ ПЛАН РОМАНА

Если б держаться последовательности событий, развертывающихся в пяти повестях, образующих «Героя нашего времени», они должны были бы быть расположены в таком порядке:
1) Высланный из Петербурга Печорин задерживается на пути в действующую армию в Тамани, где происходит случай с контрабандистами («Тамань»). 2) После какой-то военной экспедиции, в которой участвовал Печорин, ему разрешено пребывание на водах в Пятигорске и Кисловодске, где происходит история с Мери и дуэль с Грушницким («Княжна Мери»). 3) Сосланный за эту дуэль в глухую крепость, под начальство Максима Максимыча, Печорин переживает там роман с Бэлой («Бэла»). 4) Во время пребывания в крепости Печорин на две недели отлучается в казачью станицу, где держит роковое пари с Вуличем («Фаталист») (Скорее всего, этот эпизод следует рассматривать как событие, предшествующее истории с Бэлой. В Приложении мы предлагаем принципиально иное решение вопроса о всей композиции романа. – А.А.) 5) Переведенный после смерти Бэлы из крепости в Грузию и возвращенный в Петербург, Печорин вновь появляется на Кавказе и по дороге в Персию встречается во Владикавказе с Максимом Максимычем и с проезжим офицером («Максим Максимыч»). 6) На обратном пути из Персии Печорин умирает (Предисловие к «Журналу Печорина»).
Компонируя повести в роман, Лермонтов заменил хронологическую последовательность событий жизни героя последовательностью знакомства проезжего офицера с личностью Печорина. Роман начинается поэтому «Бэлой», продолжается «Максим Максимычем», оставаясь в пределах дорожных записок офицера, а затем переключается в записки и дневник самого Печорина, расположенные в хронологической последовательности событий, в них описываемых: 1) «Тамань», 2) «Княжна Мери», 3) «Фаталист». Таким образом, сперва мы узнаем о Печорине в порядке объективном (от других лиц): а) Максима Максимыча и б) офицера, а потом – в порядке субъективном – от него самого.
Личность Печорина объединила повести в звенья одной цепи. Заглавие – «Герой нашего времени» – скрепило и замкнуло эту цепь в роман.

ЗАГЛАВИЕ РОМАНА

Заглавие у редкой книги обладает таким значением, как у романа Лермонтова. От того или иного понимания его заглавия зависит понимание смысла самого романа. Этому причиной признание, заканчивающее предисловие к журналу Печорина: «Может быть, некоторые читатели захотят узнать мнение о характере Печорина. Мой ответ – заглавие книги. – «Да это злая ирония!» скажут они. «Не знаю». Это «не знаю» представляет читателю решение основного вопроса: кто такой Печорин?
Решение вопроса тем существеннее, что заглавию Лермонтов дал большую роль в композиции всего произведения: заглавие объединяет пять отдельных повестей в цельный и стройный роман, подчеркивая и выдвигая значительность того единственного действующего лица, которое является связующим для всех пяти повестей.
Вокруг того или иного понимания заглавия, а следовательно, и замысла романа, возгорелась борьба уже при первом появлении произведения в 1840 г. Критики резко разделились на два лагеря. Правый лагерь высказался устами С.П. Шевырева: «Итак, по мнению автора, Печорин есть герой нашего времени. В этом выражается и взгляд его на жизнь, нам современную, и основная мысль произведения. Если это так, стало быть, век наш тяжко болен...» Этот «недуг века» по мнению Шевырева заключается в «гордости духа» и в «низости пресыщенного тела». Признаки этого недуга Шевырев усматривал на Западе, объявляя болезнью все, что было в Европе 1830 – 1840-x годов прогрессивного: и «гордую философию, которая духом человеческим думает постигнуть все тайны мира», и «суетную промышленность, которая угождает наперерыв всем прихотям истощенного наслаждениями тела». Основной признак болезни, которою болен Запад, – это, по Шевыреву, -– «гордость человеческого духа», которая «видна в... злоупотреблениях личной свободы воли и разума, какие заметны во Франции и Германии». Поскольку и в Печорине живет это стремление к «личной свободе воли», конечно, требующей и свободы политической, поскольку Печорин – сторонник «разума», а не слепой веры, Шевырев, желая устранить самую возможность появления таких людей в русской жизни, заявил, что Печорин – лицо выдуманное. «Все содержание повестей г--на Лермонтова, кроме Печорина, принадлежит нашей существенной русской жизни; но сам Печорин, за исключением его апатии, которая была только началом его нравственной болезни, принадлежит миру мечтательному, производимому в нас ложным отражением Запада. Это призрак, только в мире нашей фантазии имеющий существенность» .
Левый лагерь, устами В.Г. Белинского, занял противоположную позицию. Он с решительностью признавал: «Этот роман совсем не злая ирония, хотя и очень легко может быть принят за иронию; это один из тех романов,

В которых отразился век,
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой;
Мечтанью преданный безмерно
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом».

После анализа характера Печорина, Белинский делал такой заключительный вывод: Печорин – «это Онегин нашего времени, герой нашего времени. Несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегою и Печорою. Иногда, в самом имени, которое истинный поэт дает своему герою, есть разумная необходимость, хотя, может быть, и невидимая самим поэтом» . Через год в рецензии на 2--е издание «Героя нашего времени» Белинский повторил свой отзыв: «Этот роман был книгою, вполне оправдывающей свое название. В ней автор является решителем важных современных вопросов» . В частной переписке Белинский еще усиливал свой отзыв, высказанный в печати: «Нет, не тебя, а целое поколение обвиняю я в твоем лице,– писал великий критик В.П. Боткину (13 июня 1840 г.) в год выхода «Героя нашего времени». – Отчего же европеец в страдании бросается и общественную деятельность и находит в ней выход из самого отчаяния? О, горе, горе нам –

И ненавидим мы, и любим мы случайно.
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови...

Жалкое поколение!.. Я не согласен с твоим мнением о натянутости и изысканности (местами) Печорина, они разумно необходимы. Герой нашего времени должен быть таков. Его характер – или решительное бездействие, или пустая деятельность. В самой его силе и величии должны проглядывать ходули, натянутость и изысканность. Лермонтов – великий поэт: он объективировал современное общество и его представителей».
В приведенном отрывке из письма к В. Боткину, одному из видных представителей поколения, к которому принадлежал сам Белинский, великий критик настаивает на том, что Лермонтов изобразил в Печорине человека этого поколения.
Некоторыми своими сторонами (каковы: рационализм, скепсис, осознание прав личности на жизненное и творческое самоопределение, критическое неприятие окружающей действительности и т. д.) Печорин, действительно, имеет черты сходства и некоторой родственности с людьми конца 1830 – начала 1840-х годов, но сходство это ограничивается весьма определенными рамками.
Сближаясь с Печориным общностью разочарования в действительности, критическим рационализмом и острогою сознания своей личности и ее прав, Белинский, Герцен, Огарев и другие люди 1830–1840-х годов резко отличались от Печорина стройным общественно-политическим миросозерцанием и все растущим порывом к прогрессивной общественной деятельности. В этом смысле не Печорин, а люди, подобные Белинскому, Герцену, Огареву и др., могут быть названы «героями» своего «времени».
На заглавие «Герой нашего времени» Лермонтова могли натолкнуть предыдущие заглавия: автобиографической повести Н.М. Карамзина «Рыцарь нашего времени», романа Альфреда Мюссе «Исповедь сына века» (с которым Лермонтов познакомился и 1838 г.) и др.
Заглавие романа сделалось прототипом заглавий многих литературных произведений (например, «Героям нашего времени» Ап. Григорьева, «Герои времени», 2-я часть поэмы Н. Некрасова «Современники» (1875) и др.) и живет доныне, как «крылатое слово», метко обозначающее человека, созвучного своей эпохе по своему психическому и умственному строю.

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Предисловие – те первые страницы, которыми открывается роман «Герой нашего времени», – написано Лермонтовым позже всего. Оно появилось во 2--ом издании романа (1841), где помещено в начале второй части, открывающейся «Княжной Мери» . Предисловие вызвано житейскими и журнальными толками, порожденными «Героем нашего времени»: оно истолковало общественный и психологический смысл романа, каким он представлялся самому автору.

(Имеет основания версия, что предисловие является и ответом на оценку романа, высказанную императором Николаем I (см. Приложение). – А.А.)

В черновой рукописи Лермонтов резче обозначал повод к написанию предисловия: «Мы жалуемся только на недоразуменье публики, не на журналы: они, почти все, были более чем благосклонны к нашей книге, все, кроме одного, который как бы нарочно в своей критике смешивал имя сочинителя с именем героя его повести, вероятно, надеясь, что его читать никто не будет. Но хотя ничтожность этого журнала и служит ему достаточной защитой, однако, все-таки прочитав пустую и неприличную брань, на душе остается неприятное чувство, как после встречи с пьяным на улице». Лермонтов в печатной редакции это место сократил в одну фразу: «другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых».
Лермонтов имел здесь в виду статьи реакционного писателя С.О. Бурачка в его журнале , выносившего обвинительный приговор роману: «Весь роман – эпиграмма, составленная из беспрерывных софизмов, так что философии, религиозности, русской народности и следов нет. Всего этого слишком достаточно, чтобы угодить вкусу «героев нашего времени»... От души жалеешь, зачем Печорин, настоящий автор этой книги, так во зло употребил прекрасные свои дарования, единственно из-за грошовой подачки – похвалы людей, зевающих от пустоты головной, душевной и сердечной... Короче, эта книга – идеал легкого чтения. Она должна иметь огромный успех! Все действующие лица, кроме Максима Максимыча с его отливом ridicule'я (смешного. – С.Д.), на подбор удивительные герои; и при оптическом разнообразии все отлиты в одну форму – самого автора Печорина, генерал-героя, и замаскированы, кто в мундир, кто в юбку, кто в шинель, присмотритесь: все на одно лицо и все – казарменные прапорщики, не перебесившиеся. Добрый пучок розог – и все рукой бы сняло!» «Оппозиция застоя недаром накинулась на Лермонтова с неистовым озлоблением, – писал Ап. Григорьев по поводу отзыва Бурачка. – Она поняла сразу великую отрицательную силу в Лермонтове; но обаянию, производимому его созданием, могла противопоставить только голые ругательства» .
Сливая личность автора с личностью Печорина и утверждая, что в романе, создании их обоих, «нет следов религиозности и русской народности», Бурачок превращал свой отзыв в политический донос на Лермонтова – писателя и человека. Для поэта, только что отправившегося во вторую ссылку, было важно опровергнуть обвинение Бурачка. Поэтому Лермонтов с особой силой отражает в предисловии обвинение в том, что его герой – «портрет одного человека», и всячески предостерегает читателя от отождествления автора с героем его произведения.
Лермонтов видел в своем романе не личную «исповедь» наподобие своих прежних романтических поэм, облекавших переживания самого Лермонтова в байронические образы, – Лермонтов видел в «Герое нашего времени» опыт реалистического романа, а в образе Печорина создавал синтетический образ, сложившийся из наблюдений над жизнью и мыслью целого поколения. Став на точку зрения Бурачка, нужно было бы отрицать всякое общественное значение за романом Лермонтова: если Печорин – не общественно-сложившийся тип, а всего только отлично выписанный частный портрет, его историческая показательность, его социальная иллюстративность равны нулю.
Своим отпором Бурачку Лермонтов утверждал за своим романом достоверность правдивого свидетельства о широком и важном общественном явлении .
Лермонтов отвергает в предисловии и другое обвинение – в писательской безнравственности, расценивая эти обвинения так же, как расценивал их Байрон:

Меня язвят со злобой лицемеры,
Их злая брань несется как поток,
По-ихнему я – враг заклятый веры
И чествую в своих стихах порок.
Нападки наглецов не знают меры...
…………………………………………
Желая наложить на мысль оковы,
Орава злая нравственных калек
Кричит, что потрясаю я основы...

Лермонтов утверждает, что Печорин есть типовой портрет «нашего поколения»; если находить его «дурным» и отрицать «возможность» его «существования», то он не менее вероятен, чем все «трагические и романтические» герои. В черновике Лермонтов подробнее и резче развивал свою мысль: «Герой нашего времени, М(илостивые) Г(осудари) мои, точно портрет, но не одного человека: это тип. Вы знаете, что такое тип? Я вас поздравляю. Вы мне скажете, что человек не может быть так дурен, – а я вам скажу, что вы все почти таковы, иные немного лучше, многие гораздо хуже. Если вы верили существованию Мельмота, Вампира и других – отчего же вы не верите в действительность Печорина?»

(Исследователи справедливо отмечают и еще ряд литературных параллелей в лермонтовских предисловиях: с Мюссе, де Сталь, Жорж Санд; см. у Мануйлова, сс. 197, 265. – А.А.)

Реальность Печорина Лермонтов противопоставляет вымышленным героям «ужасных романов» раннего романтизма – в их числи «Вампиру», автором которого считали Байрона, и «Мельмоту-Скитальцу» Роберта Матюрена (1782-–1824). Сверхъестественное существо, Мельмот, служит злу, переживая мрачные и таинственные приключения в разных веках. Петербургский свет, заметив вернувшегося из странствий Онегина, задавался вопросом:

Что нам представит он пока?
Чем ныне явится? Мельмотом?..

Требуя для писателя и защищая право на беспощадную правду, Лермонтов выражал требование демократии, предъявляемое к искусству: «Наш век гнушается лицемерством и громко говорит о своих грехах, но не гордится ими; обнажает свои кровавые раны, а не прячет их под нищенскими лохмотьями притворства. Он знает, что действительно страдание лучше мнимой радости. Для него польза и нравственность только в одной истине, а истина в сущем, е. в том, что есть задача нашего искусства – не представлять события в повести, романе или драме, сообразно предположенною заранее целью, но развить их сообразно школами разумной необходимости. И в таком случае, каково бы ни было содержание поэтического произведения, его впечатление на душу читателя будет благодатью и, следовательно, нравственная цель достигается сама собою».
Совпадение взглядов Белинского на отношение искусства к действительности (впоследствии развитых Н.Г. Чернышевским в его «Эстетических отношениях искусства к действительности») со взглядами Лермонтова заставило критика высоко оценить «Предисловие» в рецензии на 2-е издание романа: «Лермонтов в высшей степени обладает тем, что называется «слогом». Под «слогом» мы разумеем... умение писателя употреблять слова в их настоящем значении, выражаясь сжато, высказывать много, быть кратким в многослойна и плодовитым в краткости, тесно сливать идею с формою, на все налагать оригинальную самобытную печать своей личности, своего духа. Предисловие Лермонтова может служить лучшим примером того, что значит «иметь слог». Выписав все предисловие, великий критик-демократ восклицает: «Какая точность и определенность в каждом слове, как на месте и как незаменимо другим каждое слово! Какая сжатость, краткость и вместе с тем многозначительность! Читая эти строки, читаешь и между строками; понимая ясно все сказанное автором, понимаешь еще и то, чего он не хотел говорить, опасаясь стать многоречивым». Белинский давал понять, что предисловие Лермонтова написано применительно к цензуре, и что читатель должен вычитать «между строками» основную мысль Лермонтова (и самого Белинского): что если «герой нашего времени» – слаб и ничтожен, то это оттого, что ничтожно то «время», в которое он живет, ничтожно то общество, в котором он вырос. Сам же он, при всем ничтожестве следа, оставленного им в жизни, стоит головой выше своей общественной среды. Он – жертва этой среды, но он – и ее обвинитель, своей глубокой иронией и своим озлобленным умом разоблачающий ее лицемерие и тупость.
19 февраля 1840 г. последовало цензурное разрешение «Героя нашего времени», а 3 мая роман поступил в продажу. В 1841 г., еще при жизни Лермонтова, появилось 2--е издание. В 1843 г. последовало третье. В рецензии на третье, посмертное, издание В.Г. Белинский писал: «Мы не будем хвалить этой книжки: похвалы для нее так же бесполезны, как бесполезна брань. Никто и ничего не помешает ее ходу и расходу – пока не разойдется она до последнего экземпляра: тогда она выйдет четвертым изданием, и так будет продолжаться до тех пор, пока русские будут говорить русским языком».

 

Есть портрет Сергея Николаевича Дурылина, выполненный М.В. Нестеровым в 1927 году. Эта картина имеет глубокое и выразительное наименование – «Тяжелые думы»… Картина находится в музее Троице-Сергиевой лавры.
Автор этой книги – очень своеобразное лицо в русской литературе. Как видно на портрете, он был действительно священником, служил несколько лет в московских приходах – до ареста и высылки 1922 года. После ссылки он не возвращался к службе, хотя и не сложил священнический сан и, вероятно, имел возможность отправлять церковные обряды (так, известно о его панихиде по усопшему М.В. Нестерову).
С.Н. принял сан в 1920-м году – в самый период гонений на церковь. Уже это подчеркивает незаурядность его судьбы, судьбы многогранной и весьма протяженной в первой половине ХХ века. Скончался С.Н. в 1954 году, будучи профессором ГИТИСа, доктором филологии, автором десятков книг – в основном по истории литературы, театра и живописи. В 1949 году он был награжден орденом Трудового Красного Знамени. В наши дни открыт его дом-музей в Болшеве, под Москвой, его именем названа библиотека, проходят конференции по наследию Дурылина, публикуются его работы, из которых недавно переиздана книга о художнике Нестерове в серии «Жизнь замечательных людей».
Библиография трудов Дурылина велика, но уже само знакомство со списком дает объяснение, за что был получен в послевоенные годы столь высокий орден. Во время Великой Отечественной войны книгопечатание не остановилось, но, конечно, выпускались книги прежде всего глубокого содержания, звучавшие патриотически, развивающие личность. И именно в военные годы выходят одна за другой книги Дурылина о великих русских писателях, художниках и артистах: Щепкине, Нестерове, Москвине, Качалове, династии Садовских, Рыжовой, Пашенной… Изданы сочинения Гоголя и Лермонтова под редакцией Дурылина, книги «Русские писатели в Отечественной войне 1812 года» (М., 1943) и «Лермонтов» (М., 1944). Плодотворными были и послевоенные годы. Стоит сейчас задуматься, кого бы из современных авторов имело смысл издавать в годы испытаний, кто бы не оказался на руку оккупантам?.. Орден Трудового Красного Знамени полно отразил заслуги перед Родиной писателя-патриота, из-под пера которого не вышло ни одного бездуховного, пошлого слова.
Имя Лермонтова с самого детства было созвучно С.Н., он берег давний детский подарок – издание Лермонтова, а в дневнике писал: «Я все думаю о Лермонтове, – нет, не думаю, а как-то живет он во мне». Но сколь же многоликими были искания С.Н., со сколькими писателями и деятелями русской культуры сводила его судьба…
Пусть для одних любителей русской словесности Дурылин будет продолжателем В.В. Розанова, более того – свидетелем последних дней Розанова, буквально закрывшим ему веки в минуту смерти… Для других он – собеседник Льва Толстого, сотрудник толстовских изданий. Столь часто приводимая оценка Толстым «Тамани» дается именно со слов Дурылина. И Дурылин же – сотрудник символистского «Мусагета», секретарь Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева. А для иных любителей Дурылин будет всегда почитаем как поэт и издатель, приведший в поэзию Бориса Пастернака (об этом есть и в «Охранной грамоте», первая публикация 1929 года: еще в период гонений на Дурылина). А как интересны этнографические очерки Дурылина о русской Севере, материалы его экспедиций в период учебы в Московском Археологическом институте (закончил в 1914 г.)… Добавим, что Дурылин выступал еще и под многими псевдонимами, в частности – С.Раевский, С.Северный: под последним он выступил как автор военно-патриотической «Солдатской библиотеки», и его рассказ о войне с японцами написан отчасти в манере Толстого, но отнюдь без непротивленческого пафоса… Не перечесть ярких эпизодов творческой биографии С.Н., родившегося в 1886 году и ставшего свидетелем и участником ключевых событий ХХ века. (Для более полного знакомства с личностью С.Н. Дурылина укажем книгу его дневниковых записей «В своем углу». М., 1991, с подробной вступительной статьей Г.Е. Померанцевой, книгу Р.Д. Бащенко «Знаменательные встречи». Симферополь, 2004, и, конечно, материалы музея Дурылина, основанного по инициативе его супруги И.А. Комиссаровой, упомянутой с всегдашней благодарностью и в предисловии к комментарию лермонтовского романа.)
Мы переиздаем работу С.Н. Дурылина о «Герое нашего времени» спустя 66 лет после ее первого и единственного издания в феврале 1940-го года. Та книга стала чрезвычайной редкостью, как и все довоенные издания. В предисловии автор высказал слова благодарности тем, кто поддерживал его, в том числе – Н.Л. Бродскому. И это закономерно: Бродский был не только одним из авторитетных литературоведов, завотделом русской литературы ИМЛИ им. Горького АН СССР (где также работал Дурылин), но и основателем жанра научных комментариев произведений русской классики. В 2005 году мы переиздали комментарий Н.Л. Бродского к «Евгению Онегину», вышедший впервые в 1932 году, и книга Дурылина продолжала этот жанр во всех отношениях, включая даже типографское исполнение и место издания – Наркомпрос РСФСР. Эти книги были рассчитаны на использование в школе, что до последнего времени считалось признаком высокого качества.
Отвлечемся… Да, Дурылин и Бродский были людьми примерно одного поколения, вошли в литературу еще задолго до Октябрьской революции. Но если Бродский отличался академизмом, то Дурылин начал мятежно, а в отношении к школе – просто по-бунтарски, как автор книжки «В школьной тюрьме. Исповедь ученика» (М., 1907), где, при явном влиянии толстовства, опровергает весь школьный устав как источник невежества, грубости и насилия.
«Но страшно было не то, что ученик выходил из школы без знаний, – страшно было то, что школа, подменив и извратив истинное знание и истинную науку подложными и нелепыми и внушив ко всему этому полную ненависть, навсегда или надолго убивала в человеке интерес ко всему знанию…» – писал Дурылин. Или: «Оставаясь во власти циркуляров и программ, составленных ради удовлетворения каких угодно интересов, только не наших, мы в школе оставались, в сущности, и без образования, и без воспитания». Звучит это все вполне актуально и сейчас, но какие чувства испытал бы Дурылин, увидев нынешнюю картину подавления личности не только в школе – во всей толще общественного мнения…
И Дурылин во всех своих трудах был настоящим просветителем, борцом за свободу и свободное развитие личности. Причем обличения его не ограничивались школьными претензиями: «То, чему нас учат, есть ложь и обман, и весь строй нашей жизни был тоже сплошная ложь и безобразный, явный обман» («В школьной тюрьме», с. 20).
Думается, жанр подробного комментария к классической литературе был одним из способов развития личности, обучения вдумчивому восприятию жизни. Ведь такая книга является не сводом определенной литературоведческой догматики, а диалогом с первоисточником, с классическим текстом, поэтому всякое суждение здесь всегда отталкивается от конкретного слова, это подлинный диалог и с романом, и с его читателем. И всякое предвзятое или неаргументированное суждение здесь проходит самую очевидную проверку. Кстати, отчасти это оправдывает некоторые издержки комментариев, особенно заметные у Набокова: яркий субъективизм здесь становится особой изюминкой в объективных канонах жанра. У читателя же остается право на несогласие с комментатором.
Комментарий Дурылина к «Герою нашего времени» ни разу не переиздавался. Зато с 70-х годов несколько раз выходил комментарий В.А. Мануйлова (1903–1987), тоже, безусловно, авторитетного литературоведа и весьма своеобразного человека (можно сослаться на ряд воспоминаний о нем, в том числе как о мистике, тонком хироманте). В то же время мера новизны в жанре комментария весьма невелика, и многое из сказанного Дурылиным повторяется позднее, причем порой совершенно дословно. Вот возьмем два отрывка.
Из последнего издания комментария Мануйлова (М.Ю. Лермонтов. Герой нашего времени. СПб., 1996. С. 343. В дальнейшем на эту книгу ссылаемся с указанием только номера страниц.): «Вызов Печориным Грушницкого на поединок был неизбежен с точки зрения дворянских понятий о чести, так как Грушницкий, в присутствии нескольких лиц, честным словом заверил, что видел, как Печорин поздней ночью вышел из комнаты княжны («Какова княжна? а? Ну, уж признаюсь, московские барышни! после этого чему же можно верить?»). Оставленное без ответа со стороны Печорина заявление Грушницкого бросило бы тень на доброе имя княжны Мери в глазах общества; ответом же Печорина, при отказе Грушницкого взять назад свои слова, мог быть только вызов на дуэль. Случайно присутствовавший при объяснении муж Веры, выражая взгляды своего общества, одобрил поступок Печорина: «Благородный молодой человек! – сказал он, с слезами на глазах» (с. 163), не подозревая, что в эту ночь Печорин был у его жены (ср.: Дурылин, с. 241)».
В скобках предлагают сравнить с Дурылиным, что же, сравним: Вызов Печориным Грушницкого на поединок был строгой неизбежностью с точки зрения дворянских понятий о чести, так как Грушницкий, в присутствии нескольких лиц, честным словом заверил, что видел, как Печорин поздней ночью вышел из комнаты княжны («Какова княжна? а? Ну, уж признаюсь: московские барышни! После этого чему же можно верить?»). Оставленное без ответа со стороны Печорина заявление Грушницкого лишало бы княжну Мери чести в глазах общества; ответом же Печорина, при отказе Грушницкого взять назад свои слова, мог быть только вызов на дуэль. Случайно присутствовавший при объяснении пожилой муж Веры, стоя на точке зрения морали своего класса, горячо одобрил поступок Печорина: «Благородный молодой человек!» – сказал он со слезами на глазах». А что тут сравнивать?! И таких «параллельных мест» множество в поздней книге Мануйлова.
Но в книге Дурылина есть и такие размышления, которые просто не могли быть повторены позднее. Например, это подробные цитаты из Сталина. Это уже своего рода табу… Мы сейчас переиздаем Дурылина от слова до слова, не исключая и эти цитаты, поскольку книга является уже литературным памятником, передает точно и культуру 1930-х годов. Но надо и заметить, что ссылки на классиков марксизма у Дурылина даны совершенно уместно, по существу дела, – в отличие от многих изданий, где это было обычным холуйством перед властью. Помнится мне брошюрка одного прохвоста (ныне академика) – о художнике природы М.М. Пришвине, так и там не обошлось без марксистско-ленинской преамбулы, с упоминанием съездов КПСС и проч. Книжечка середины 1980-х… Вот таких холуйских ссылок на ненужный ему марксизм у Дурылина нет, и все содержание книги далеко от лицемерной «пропаганды» партийной идеологии.
Принадлежность эпохи – использование идей и терминологии академика Н.Я. Марра (1864–1934), безусловного авторитета в языкознании вплоть до 1950-го года, когда его учение жестко раскритиковал И.В. Сталин в газете «Правда», назвав эту школу «аракчеевским режимом, созданным в языкознании». Критика была безоговорочно принята в нашей науке, хотя ставшие с тех пор экзотическими идеи Марра вполне сопоставимы с некоторыми нынешними концепциями, не пользующимися, правда, признанием в среде лингвистов. (См.: Сталин И.В. Марксизм и вопросы языкознания. М., 1950. Подробное описание творчества Н.Я. Марра: Миханкова В.А. Николай Яковлевич Марр. М.-Л., АН СССР, 1949.)
Другая черта 1930-х годов – в толковании событий на Кавказе. Повторим, что Дурылин был и исследователем-этнографом, ему было свойственно не только ценить культуры разных народов, но и искренне сочувствовать любому национальному развитию. Это относится и к развитию собственно русской культуры – такая оговорка сейчас необходима. Как вдохновенно писал С.Н. о «русском народном идеале» в книге «Лик России»!
И вот, касаясь истории и культуры кавказских народов, автор не только приводит разнообразный этнографический материал, но и окрашивает его такими светлыми лирическими интонациями, которые стали явно неуместны в контексте трагических событий Великой Отечественной войны, связанных с депортацией. Дурылин был так вдохновлен мощным импульсом развития республик Советского Союза, что никак не мог предположить грядущих конфликтов.
Отчасти под таким же впечатлением дается и оценка российской имперской политики на Кавказе в XIX веке как исключительно колонизаторской, вызывающей справедливый протест. Дурылин даже усердствует в героизации абречества, всякого протестного движения. Скажем, у Мануйлова пафос в таких случаях существенно иной. И в обоих комментариях подробное рассмотрение темы Кавказа является совершенно необходимым для толкования романа.
Итак, повторим, мы возвращаем книгу Дурылина без малейших искажений: пусть она говорит сама за себя.
Остается добавить, что в основной текст мы только посчитали необходимым включить ряд наших комментариев, выделенных шрифтом и обозначенных инициалами автора. Надеемся, это позволит полнее раскрыть значение лермонтовского романа, а иногда это снимет некоторые недоумения при чтении и самого Дурылина. Так, мы поясняем, что полемика между Мануйловым и Дурылиным по поводу этнических деталей в «Бэле» имеет основанием то, что эти литературоведы по-разному предполагают местонахождение крепости Максима Максимыча на Кавказской линии (Мануйлов спорит, не замечая этого обстоятельства, думая, что Дурылин тоже описывает Каменный брод, в то время как, по Дурылину, крепость находится на Сунженской линии). Или, скажем, современный читатель удивится, увидев в книге Дурылина непривычные даты при цитатах из печоринского дневника: и мы поясним два варианта в публикациях «Героя нашего времени»; это не ошибка комментатора, а лишь использование датировок по прижизненным изданиям Лермонтова.
По сравнению с изданием 1940-го года изменен состав изобразительного материала: не повторяем широко известные рисунки самого поэта или иллюстрации к роману, зато включили некоторые портреты лиц, упоминаемых в книге, и кое-что другое. Кроме единичных случаев, сохраняем орфографию и пунктуацию первого издания. Разумеется, мы не можем повторить тираж первого издания – 10 000: не те возможности…
Мы также включили в книгу ряд интересных материалов для раздела «Приложения», что все вместе делает это издание самым подробным толкованием гениального романа М.Ю. Лермонтова.

А.А.Аникин